Майка Лунёвская
ИРИСЫ
Обещаю тебе, что мы никогда не вырастем.
Небо станет солёным и влажным, как заросли ирисов
в палисаднике мамы.
И, стоя в своём углу,
будем плакать, жевать губу и сносить хулу.
Научившись терпеть обиды, не стать обидчиком.
Мы последние дети. Нас не оставят в будущем.
Не Виталий Егорыч, а Витя, Виталечка, Витечка,
побежавший за хлебом с талоном, с авоськой, до булочной.
Умирают другие. Не мы. Мы – стремглав. Мы – неистово.
– Кто последний: дурак!
– Нечестно, я самый маленький!
Мы на старте, ещё на старте, по правой выставив…
Оглушительно пахнут простые цветы в палисаднике.
***
«…все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь…»
И. Бродский. «Одиссей Телемаку»
Я не вернусь. Большие города –
большое одиночество, когда
так долго странствуешь (словами Одиссея).
Пейзаж по осени везде и равно сер.
И чаще слышится не то СССР,
не то Рассея.
Вращается Вселенная. Когда
так долго странствуешь, похожи города,
неразличимо
пространство на крутящейся оси.
И «Я» стирается в названии «Росси»
не без причины.
Когда так странствуешь, то запад и восток
сливаются в Евразию, восторг
не вызывая.
И рельсы, спутываясь, не ведут за край,
Свобода падает в утробу рюкзака,
фальшивым золотом нагорного Сибая.
***
маме
Моя весна – велосипед «Десна»,
высокая негнущаяся рама
при верховой езде.
И я на нём по Млечному, к звезде:
«Я еду, мама!
Смотри, я еду. Я сама! Сама!».
А мама, прислонясь к резным воротам,
Уже готова вымолвить: «Зима»
И не узнать, и спохватиться: «Кто там?»
А кто это? А это снег идёт.
А это я иду и первым шагом
Я падаю. Но мягкие объятья…
Опять иду. И падаю. Опять я
Иду, и мама рядышком идёт.
И это не моя весна, а мамы.
И снег – не снег, а первый цвет черешни.
И отовсюду льётся свет нездешний,
И светом этим выкрашены рамы
И крупные горошины на платье,
И в кружке оловянной молоко,
И снег… И разжимаются объятья.
Непоправимо, ласково, легко.
ПАСТУХ
Воздух исполосован лентой хлыста.
Стадо минует кладбище.
Свежая кровь заката
стекает по спинам. Устал
Старый пастух. Пастью беззубой ищет
В воздухе музыку и, натыкаясь на
Дерево дудки, жадно его грызёт.
Это последняя в наших краях весна,
Дальше пастух стадо не поведёт.
Дальше зима: будет точить углы,
Будет сбивать гробы из ребристых льдов.
И на земле горбатой, поверх могил,
Ляжет вдовой бесслёзной болиголов.
Всё будет бело. От кости и до креста.
Вот уже слышен смерти стекольный лязг.
Спины коровьи, верно в последний раз,
Лижет язык изодранного хлыста.
***
Боль – это то, что тебя отличает от прочих.
Не вообще боль, а конкретный вектор.
Одним достаётся Отче,
другим – отчим.
Эта разница делает человека.
Тень не имеет источника, значит, тень
Образует свет, обнаруживая предметы.
Человек, оказавшийся в темноте,
Должен об этом
Помнить. Если стена –
Порождение света, это меняет в корне
Представление о возможном, лежащем на
Неоднородной поверхности. Передёрни
Затвор, разворачивай пистолет,
Через отверстие видится, кто внутри мы.
Потому что здесь нет закона, а только свет.
Невероятный свет, неповторимый.
ДЕРЕВНЕ
я вырос на земле седой и бедной
я сеял хлеб, выращивал картофель
и я теперь один над этой бездной
под гнилью кровель
стоят обезображенные избы
прострелянные в грудь капитализмом
засыпан кирпичами палисадник
собака прибежавшая под окна
скулит по-человечьи встав на задних
когда-нибудь и я, и я подохну
истает солнца диск – желток яичный
но вам смешно, вам это безразлично
мой дом, моё село, моя держава
не смерти собственной страшится человек
а смерти близких, перережет месяц ржавый
запястья узкие у истончённых рек
и хлынет кровь водой голубоватой
но мы опять, опять не виноваты
СЕЯТЕЛЬ
Когда не зная слов, а только так:
«Прости, прости» – чувствительная вера
ребёнка. И какая пустота
теперь… Но добавляю суеверно
к произнесённому «здесь Бога нет» –
«наверно».
Разбитые сгребая черепки,
ссыпаешь в землю, полагая: зёрна.
Так сеешь троеперстием руки,
но вызревает на пустыне чёрной
какая пустота?
Затем, что мы
не удивимся этому, отдёрнув
от жалящих колосьев (сколько игл!)
руки, затем что не растопчем их,
но, отвернувшись, сплюнем, виноватых
ища в себе подобных, и затем
что мы дадим названье пустоте
(которое бы объясняло) – фатум…
Затем я здесь пытаюсь, как тогда,
когда, не зная слов, а только это:
«Прости, прости»…
Но падает звезда,
не дожидаясь белого рассвета.
***
одиночество вкуса стерильной ваты
хлопок напитанный острым спиртом
пододеяльник заплёван матом
ну спи уже
спи ты!
не спится луна зачерствелой коркой
как тебе там под небом непомнящим
одиночеств объятья распластанные по койкам
ну что ещё?
солоновато слово как вспухшее нёбо
время ширяется иглами циферблата
руки мгновенно рухнувшие вдоль бёдер
роняют беспомощное «и ладно»
а в зеркале уже не лицо – огневые пятна
***
Тишина говорит на всех языках сразу.
Оттого и не слышно слова в стоящем гаме.
И, раскрывши рот, не начинаешь фразу,
Из пустых листов комкаешь оригами,
А грудь, до этого служащая тебе эхом,
Становится грудой мышц, костей, сухожилий,
Становится смерчем дыханья, сердечным бегом,
Но не звуком песни, которую бы сложили.
Вдруг вспоминаешь! Лучшая рифма к такому-то человеку –
Человек. А не прежде этого грудь ли, плечи…
И затем я прощаю себе и невнятному веку
Молчание – совершенную форму речи.
***
С неба сбрасывались психи
в белых робах.
Снег летел послушный, тихий
на сугробы.
Не хотелось ни войны, ни революций,
но закутаться плотнее в ватник куцый,
и сидеть, да хоть вот здесь, на этой лавке,
и дышать под воротник истёртый, гладкий,
и не думать ни о чём, что думать нужно,
но смотреть, смотреть, смотреть,
смотреть, как вьюжит.
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены