АЛЕКСАНДР ХИНТ
ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ
***
цирк никуда не уехал, клоун живёт за углом
бледный директор катает детей на седом спаниеле
львы, куропатки, лебеди, лошадь с отбитым крылом
все успевают в парк, на летящие карусели
пряча в лексемы песка раскалённое «не угадал»
кода желает забыться в теле пролога
вместо сегодня и завтра – вчера умрёт никогда
четыре времени Бога
ФРАНСУА
Летучая звезда в казённом небе пишет
по мокрой пелене сползающего мрака.
Маячит новый день, ни для кого не лишний –
улыбчив как слепой, приветлив как собака.
Поститься на пиру, блаженствовать в остроге
куда бы ни вело виллоновы дороги.
Зовите хоть луной, но в полночь не сажайте,
не наливайте пруд вмерзающим по локоть.
О чём, то бишь, на той раздолбанной скрижали?
Насилие и честь. Прощение и похоть.
На кончике судьбы терпение костлявой
рифмует стебелёк и кошелёк раззявы.
Святая пустота, хоть покати шарами,
но всякий на ветру светящаяся кегля.
Находчив человек: венец его исканий
огонь и колесо. И подвесная петля.
Безумная звезда, единственная льгота
выращивать цветы под каждым эшафотом.
В кармане немота. Для дочки брадобрея
парчовая тесьма, обрезок палимпсеста,
два запасных пера. Да, желтоватой тенью
монетка палачу, чтоб делал всё быстрее.
***
небосвод себя запоминает
расстоянием, точками птиц
кенотафы живут именами
из морщин появляются лица
у альбомов, лазурью иконной
продлевается лён шелестя
или лёд, или эта ладонь
только фон для головки гвоздя
***
Всех даров – на рассвете отпущен лоскут
серо-ватного неба.
Что ж так низко над площадью птицы идут?
Начинается лето,
начинается зрелых лугов ворожба,
невозможных, безбрежных.
Если тело мужское узнать не судьба,
хоть мужские одежды.
Утомительно долго молчал кардинал,
избегая ответа:
«Будет женское платье тебе», – обещал –
«ярко-жёлтого цвета».
Новый клинышек вбит, снова низко летит,
и другой, вперемешку,
на земле продолжается старый гамбит,
королевство за пешку.
Пешка стоила целой доски – купола
дружно пели осанну.
Знаешь, в Реймском соборе сама ты была
королевою, Жанна,
вспомни ветреный стяг, как звенело в костях
до самой сердцевины.
А сейчас среди сотен убийц и бродяг
ты узнаешь дофина?
Вот теперь и смотри: это твой Эверест
и священное миро;
это подпись крестьянки – из хвороста крест
и бумажная митра;
это то, что придёт на конце головни,
это дёсны твои
языком размыкаемы: eli, eli,
lama savathani;
этой, ныне и присно, осветится ночь
хворостиной, лучиной –
если ты ещё есть, принимай свою дочь
как тогда принял сына –
это падают ниц прихожане, легли
на базарной брусчатке.
Над Руаном всё утро летят журавли,
кто куда, без оглядки.
***
наотмашь дольше, чем насквозь
янтарь моложе антиквара
война напоминает гвоздь
вбиваемый одним ударом
взамен обеда смотришь в лес
в лесу тепло от этих взглядов
но крест, которого не снесть
теплей того, что за оградой
МАЯКОВСКИЙ В КОНЦЕ 20-Х
В клубе прокуренном, где в тот вечер ни яблоку,
ни сэру Ньютону ничего не светило,
с книгой на подпись девушка тихо стояла и
густо краснела. Светило смачно басило:
«Вы молодец. Ведь, обычно, суют для этого
облако, флейту, гораздо реже – про это.
Вы же ведёте себя хорошо. Подытожим,
нате: «Царице Тамаре Петровне, от Демона».
Может, проводите тень старика по проспекту?»
Молча кивает. Мурашки бегут по коже.
Слабо дифференцируя радость и горе,
клочья апреля переходили на личности.
«Странно, ведь я никогда не была на море…
Кинематограф люблю до неприличности…»
Выйдя из божьей коровки, головки булавки,
быстро перерастая себя, трёхмерного,
мир, как послушная крыса на задних лапках,
перемещался за камерой Дзиги Вертова.
«Бог услыхал меня, это Он. Значит надо
меньше болтать и попробовать зацепиться…»
А он йерихонски гудел во весь голос: «И что?
Пусть Вы – заурядный инструктор типичного стада,
что же Вам теперь, навсегда застрелиться?
Шутка», – и ветер шарил в его пальто.
Мусор гонялся за ветром на соревновании
по загрязненью пространства. Чистый четверг,
(нужно название…) граждане шли из бани.
(это занятно…) Свечи мерцали в руке.
«…значит, почти две недели держаться на восемь
тощих рублей… у Татьяны вещица из зайца,
ну и везёт же корове! Связи в Мосторге»
«…пусть суетятся Асеев, Кирсанов и Ося.
ЛЕФ, Ромул, РЕФ – третий римский цирк продолжается.
Я сменовеховец… Лиля будет в восторге»
Чёрное небо молчало с чужого голоса,
супрематистски храня однородность; отныне
время стремилось к первоначалу хроноса –
там его ждал просроченный хаос. Ночные
звуки старого города были лужёными,
напоминая бездонный колодец и маятник,
где обитали иссякшие ангелы с жёнами,
рядом – голодные души людей, и какая-то,
лёжа на правом плече, твердила: «Несносный,
что Вы молчите?», – но, не различая слов
ёжился, чувствуя, как непрерывно старится:
«Если Г-дь испепелит девяносто
девять процентов ненужных бездарных стихов,
что ж, от меня хотя бы слово останется?»
На всех перекрёстках извозчик дремал на козлах.
Телега привычно тащила ворованный воздух
в ту сторону, где начиналась Страстная пятница.
***
два ангела, как стюардессы
неслышно сквозят меж людьми
собой унаследуя место
у храма толпятся они
так послевоенные дети
терзают слепой алфавит
он тоже неистов, несметен
и тоже стоит на крови
LAZARUS RESURRECTIO
То ли ангел роняет кольцо, то ли жил
натяженья не выдержит арфа,
на лице проступает лицо, дребезжит:
где рука? что такое «мар-фа»?
У стены еле слышно желтеет диван,
навсегда благодарен кому-то,
и, когда ни взгляни на синий экран –
на стекле тридцать две минуты.
Гуталиновый луч пропускает листву,
узловатые пальцы мигрени
досылают затвор – то ли знак, то ли звук –
пеленать восковое время,
но царапают имя! так бредит спина
флюорографией мачты Улисса,
так застигнутый светом врасплох экспонат
отражает другие лица.
В перепонку иглою войдёт «выйди вон»,
погружая суставы в колени,
то ли кожа вибрирует, то ли хитон,
то ли пепельно, то ли пелены,
то ли сдавленный саваном стон изнутри
расширяет отверстие лаза –
и во тьме босиком по стеклу, если крик
призовёт, не опознан, не назван.
То ли снова – в луну головою с моста,
в леденящее месиво света,
получая за так, словно небо с листа,
тихий ужас аплодисментов.
***
течь забывая дождь, и забывать зачем
небо каких кровей тянет на дно венеций
на языке начал сказано: ни ключей
ни запасных дверей в клинике мягкого сердца
разве не ты прощал пропасть темней на шаг
за воровство прыжка звук обдирая по кромке
что удержало ртуть на острие ножа
то ли чужая душа, то ли твои потёмки
***
В отражение неба легко проникает отсутствие птиц
и вода рассыхается медленным хлебом кают.
Там сирены ведут на закланье пинкфлойдову песню, Улисс.
Там сирены поют.
Если мера забвения – море, вода не бывает другой.
Помнишь имя дороги? Нигде. Отложенье мелодий
в позвоночнике мачты, хрипят сочленения: время что кровь,
уходя – не уходит…
А волна резонирует, плавясь по самое дно
до горящего воска, истерики нотного стана,
до чешуйки бельканто скользит нисходящее до,
полустон, полу-Танат,
и сирены свивают влечение – кажется, сон
не придётся прожить до утра: из последнего зрения собран,
горизонт расплетает ковёр, или небо стирает узор
до границ горизонта,
в тонкий план узнавания; теплопроводная нить
между слепком весла и сиреневой темой потери
растворить расстояние-соль, расстояние-облако лить,
разжимая артерии,
чтобы просто услышать спиной: та вода умерла.
Только чёрная пена осядет в кильватере солнца,
и бездомное новое время молчит, как стрела
о двенадцати кольцах.
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены