АЛЛА РАХМАНИНА
ВСТРЕЧА
рассказы
ВСТРЕЧА
Завидовала. Всегда. Сколько себя помню. Всем, кто произносил это слово. Одно-единственное. Всем, кто вместе с другими словами произносил, если понадобиться, и его. Называл кого-то этим словом, обращался с ним к кому-нибудь. На людей, которых словом этим называли, я смотрела с тайным, немым благоговением. И удивлялась, когда замечала в них какие-то чересчур обычные, чересчур живые качества. Не поняла, почему они с таким терпением стоят, например, в очередях за… эмалированными кастрюлями, например, громко хохочут над собственными – собственными ли? – не Бог весть какими остротами, надменно разговаривают с теми, кто ниже должностью или ростом…
На улицах, в метро, в лифтах я всё время оглядывалась, приглядывалась. Словно хотела узнать неповторимые черты, нет, хотя бы одну чёрточку человека, которого могла бы назвать этим словом. Я неутомимо искала. Важен был любой след. Самый незначительный. Постоянно перебирала в памяти всё, относящееся к нему. Когда обрывочные зыбкие сведения, воспоминания о чьих-то воспоминаниях заводили в тупик, принималась перебирать вещи, окружавшие меня, а значит, может быть некогда и его. У вещей, предметов тоже ведь есть память. Но того, что имело к нему прямое отношение, к чему прикасались его руки, давно не стало. А может, и вовсе не было? Так мне порой казалось уже, потому что почти не существовал в моей жизни он сам. Но как же мне его отчаянно не хватало, как постоянно недоставало его дружбы, его покровительства, его любви. Вновь и вновь – который десяток лет – я исследовала свой дом, всё, что имелось в моём доме, всё, что окружало меня с малых лет по сей день. Кладовка, антресоли, старинный катастрофически рассохшийся письменный стол с множеством набитых всякой всячиной ящиков. Несколько разномастных чемоданов, начиная с фибрового, без ручки, перевязанного закаменевшим ремешком… Ученические портфели, пухлые от моих зачем-то сохранённых, плотно слипшихся тетрадок по арифметике и русскому языку…
Чуть ли не по году на каждый ящик уходило, чуть ли не по два – на антресоль… Я искала. И – странно, невозможно поверить – нашла! Нашла! В вещах мамы, которой давно нет. В её старомодном ридикюле с тускло светящимися шариками бронзовой защёлки. В газовый, хранивший аромат духов «Красная Москва» шарфик были завернуты две исписанные твердым бисерным почерком открытки. Две. Всего-то! Поражало, что это были обыкновенные почтовые открытки. Точно такие же присылают из районной библиотеки, напоминая о не сданных в срок книгах. В таких же грозятся отключить телефон, если его своевременно не оплатить.
Твёрдый бисерный почерк. Я словно бы всегда знала его. Такой понятный, родной. Невероятно – он писал обо мне в этих открытках. Он писал мне! Ждал встречи со мной. Вот победим – и … А шёл только декабрь сорок первого. И исполнилось мне тогда всего два месяца.
Обыкновенные открытки… Самым удивительным, завораживающим, гипнотизирующим было в них то самое слово, то единственное, сокровенное, которое я так долго искала. Посылая мне, двухмесячной, – а может быть и мне сегодняшней? – горячий фронтовой привет, он подписался новым ещё для себя непривычным званием «папа».
«Папа, папа… – повторяю я, вчитываясь в драгоценные бисерные строки, – папа… папа… папа!..».
И счастливые слёзы долгожданной, наконец-то состоявшейся встречи всё текут и текут из моих глаз.
ВРЕМЯ
Старик никогда не опаздывал. Ровно в восемь ноль-ноль он открывал дверку крохотной, расположенной в самом центре города, часовой мастерской.
Из окна своего немного высотного дома я часто наблюдала за мастером. Он сутулился, особенно при взгляде сверху, а из рукавов своего видавшего виды серого полотняного костюма как-то беспомощно висели руки с неизменной газетой в них. «Что означает, – гадала я, – эта неторопливая походка, весь его как бы додумывающий многолетнюю думу облик?». Видимо и домой он не торопился. Нередко останавливался у сквера, что чуть сбоку его мастерской, и подолгу сидел в тени, сгорбившись, наблюдая за скандальным городским вороньём. Перекрикивая, точнее, перекаркивая друг дружку, чёрные птицы словно обращались к нему: «Ну что, старик, опять сидишь? Опять мучаешься? Да перестань, всё хорошо у тебя. Пенсия, полки с книгами, непыльная работа, живи – не хочу!».
Иногда, чаще всего накануне праздников, старика навещали две женщины. Одна – молодая, а вторая тоже, как говорится, совсем ещё не старая. Старательно причёсанные, в шёлковых платьях разной расцветки, они подолгу что-то оживлённо рассказывали старику, не перебивая друг друга, соблюдая очерёдность. Их слегка старомодные, но хорошо сохранившиеся, в тон платьям, ридикюли то слегка покачивались на локтях в ритм разговора, то нервно сами собой раскрывались или внезапно, опять же чуть ли не сами собой защёлкивались.
Я вообразила, что когда-то они были женой и дочерью старика, но с той поры прошла, должно быть, вечность, и они до сих пор предпочитают не вспоминать о далёких, словно в немом кино, годах. Уходили они от часовщика молча и как бы отдельно друг от друга. Гуськом. Впереди – молодая, не такая уж, впрочем, и молодая, позади – старая. Именно так. Старая. Словно подействовало на них сконцентрированное в будке мастера время.
А он после их ухода брал из резной китайской коробки на металлических ножках самые безнадёжные в смысле ремонта часы, клал их на свою большую испещрённую морщинами ладонь и, отстранив от себя, долго-долго рассматривал сквозь вставленный в глаз крохотный телескоп, словно редкостную малоизученную звезду. Настолько долго, что… уж не ремонтировал он их взглядом? Но нет, думал он вовсе не о них и не в них всматривался.
Однажды я встретила его на улице.
– Здравствуйте! Как вы себя чувствуете? – удивлённо приподняв брови, он всмотрелся, ничего уже не узнавая, а затем морщинистое лицо его залучилось понимающей улыбкой:
– Аа… Что, идут часики, тикают? То-то! – и побрёл дальше.
ЗА ХЛЕБОМ
Даже если выхожу из дома только для того, чтобы посетить булочную, и то специально к этому готовлюсь – стараюсь стать почти красивой, почти уверенной в этом. Между тем времени на булочную очень мало – минут десять, поэтому из подъезда вылетаю, без преувеличения, на всех парах. И тут же озадаченно останавливаюсь. Розовощёкий мальчуган лет пяти, экипированный по последнему, что называется, слову науки и техники, занёс над головой обломок кирпича. В кого он целится? В котёнка…
– Постой, малыш! – вскрикиваю я – Постой!
Затем провожу с ним некоторую воспитательную работу. Объясняю, взываю… Не исключено, что чуть нудновато. Котёнка на всякий случай уношу.
Сосед с первого этажа – навстречу. Дверь его квартиры, пожалуй, единственная в нашем подъезде не обита. А из окна – с пыльными свинцовыми стеклами – постоянно слышатся визгливые женские причитания и нарекания. Без пауз между словами. Редко-редко и голос хозяина возникает. Но какой же он убитый, робко оправдывающийся!
Опустив глаза, сосед хочет пройти мимо, словно не заметив меня. Знает, что я знаю… Э, нет!
– Здравствуйте, – говорю ему с поклоном, – здравствуйте! – называю его по имени и отчеству. (Специально узнала отчество). Приветливо улыбаюсь. – Денёк-то – говорю, – денёк-то!..
И он – да, да! – кажется, чуть выпрямился, приободрился чуть. Кивнул даже. Мол, денёк, действительно…
Очень довольная этим, спешу дальше. Не без вежливого, хотя и холодноватого кивка продефилировала мимо круглогодично озабоченной молодой четы. Подобно двум трудолюбивым муравьям – нет, всё же не муравьям, а точнее, скарабеям – круглогодично снуют они от подъезда к багажнику своего «жигулёнка». Из багажника в подъезд – полную чего-то плетёную корзинку тащат, из подъезда к багажнику – даже с виду тяжёлый ящик, затем всё повторяется сначала, но наоборот.
Ещё один сосед навстречу. Медлительный светлоглазый крепыш. Живёт он этажом выше, прямо надо головой. На голове, можно сказать, живёт. И всё что-то приколачивает там у себя, стучит, стучит… Уж его-то дверь не только натуральной кожей обита, но и бронзой, никелем инкрустирована. Триумфальная арка, а не дверь. И с двумя глазками к тому же, один над другим. По количеству и росту проживающих. Супруга его и вправду невелика, девочку с пожилым лицом напоминает. Ходит чуть боком, вдоль стены, и в глазах какая-то постоянная мучительная дума. Она как бы отсутствует, как бы чём-то до самозабвения поглощена. Может быть, планом бегства? Так и тянет помочь ей, поддержать. А чем помочь? Чем поддержать? Тройку горячих лошадей к подъезду пригнать тёмной ночью?
…Поглядела на часы – время торопит. Поэтому выбираю дорогу покороче. Сначала – по проспекту, нафаршированному пролетающей мимо бедра гудящей автосталью. Потом – через рынок, где можно чуть отдышаться после проспекта, а заодно налюбоваться пирамидами разноплеменных овощей и фруктов, цветов, ягод, всяческих разносолов.
Правда, и здесь так или иначе приходится прерывать своё целеустремленное движение к булочной. Ну, для того, во-первых, чтобы помочь обескураженной рыночными ценами старушке отвоевать не поддающуюся её плоскому кошельку пару наливных яблок, во-вторых… Да хоть эту вот плечистую, с алмазами в ушах пристыдить. Чересчур агрессивный торг затеяла ради пучка укропа. В-третьих, в-четвёртых, в-пятых…
Уф-ф! Вхожу наконец в булочную. В этот ранний утренний час за хлебом собралась не только я. Человек десять, нагрузив авоськи, кто золотистым половинцем батона, кто африканским чёрным кирпичиком «бородинского», выстроились в короткую очередь к волоокой кассирше. А одиннадцатый… Ну, конечно, без очереди норовит. Э, нет, гражданин хороший, очередь у нас не какая-нибудь – хлебная. И хоть вдоволь вроде его сейчас, хлеба, но память о военных и послевоенных хлебных хвостах ещё горька, мучительна ещё. А ну, в общий ряд, гражданин!
Кассирша… Думаете, легко это – прямо посмотреть в её невозмутимые лиловые очи и сказать:
– Как же это вы смеете отщипывать по копейке с каждого гривенника, по пятаку с рубля? Что-что?! Сами к деньгам пальцы прилипают? А вы их вымойте, пальчики свои!
…И это не всё. Впереди ведь встреча с только что проснувшимся мужем.
– Ты выходила? – тянется он за своей первой самой вредной сигаретой. – Надолго?
– Минуточек на десять, – отнимаю я у него сигарету. – В булочную.
– И такую на себя красотищу навела?
Ответить ему следует спокойно, невозмутимо, даже вызывающе:
– А это всё для того, милый, чтобы явиться перед тобой чуть свет с лёгким сердцем и вот с этим, тёплым ещё хлебом. Впрочем, до вечера, опаздываю.
И я мчусь на работу.
ОЖИДАНИЕ
На конечной автобусной остановке, что между станцией и церковью, свернувшись клубком, лежала чёрная, рыжими подпалинами собака.
Колючий ледяной ветер яростно трепал её свалявшуюся шерсть. Пытаясь как-то скоротать время до следующего автобуса, к собаке подходили люди, заговаривали с ней.
– Ну что, мёрзнешь?
Кто-то обходил её опасливо. Показывая на неё, ища сочувствия у прохожих, мужчина в чепчике кричал:
– Развели, понимаешь, зверьё всякое в дачном поселке! Шефу моему недавно вот такая же, бродячая, всю заднюю часть туши покусала! Он из-за этого на совещаниях сидеть не может, стоит!
Ещё кто-то, пройдя мимо, но остановившись, отвернувшись, порылся в сумке:
– На, поешь!
Даже не глядя на сосиску, которую хмурый гуманист придвигал к ней ногой, собака поднялась, удалилась на несколько шагов в сторону. И гуманист подосадовал, жалея уже о своём поступке. В наше-то время, когда ничего нет в магазинах, и когда это ничего так дорого стоит, чёрт его дёрнул продуктами разбрасываться. Не подбирать же с грязного снега да опять в сумку… Оглядывался по сторонам, нет ли другой, более голодной шавки поблизости, чтобы её осчастливить. Нет… Ну, ладно. Ушёл, тяжело, мрачно вздыхая. Эй, не переживай, брат-гуманист, не в сосиске счастье, главное – сумел оторвать её от себя, протянул, бросил… Жива, значит, ещё душа в тебе, во всех нас… Не сомневайся, собака это оценила, поняла. Просто не до еды ей, кусок в горло не идёт, не видишь, что ли?
Появился автобус. Собака, вся подавшись вперед, напряжённо всматривалась в тех, кто выходил, и когда остановка опустела, возвратилась на прежнее место.
Ещё один автобус подошёл, ещё один, ещё… Сцена повторялась.
Может быть, человек, которого собака ждала, приедет в следующей машине?
Может быть, в следующий раз ей, наконец-то повезёт? Дай Бог! Дай Бог!
САМ
А здесь, за этим вот забором, живёт Сам. Ну, знаете, тот, что оскомину всем набил, притча во языцах. Но если объективно, человек он и вправду необыкновенный. Давно, ещё в ранней юности решил стать знаменитым на весь мир, врезаться в сознание народа. И сумел, врезался. Поэт-верлибрист, фотохудожник; кинолог, собачник то есть; постоянный чей-то возлюбленный… Уже и о последнем часе своём скором написал он, и о непосильном бремени затянувшейся старости поведал. И всё-таки, как прежде меняются за высоким забором дамы-хозяйки и появляются один за другим неземной красоты дети. А ещё за этим забором постоянно разгуливают собаки самых диковинных заморских пород. Бульдоги, борзые, китайские болонки, лайки… Правда, одна в своре для контраста, по всей видимости, обязательно местная дворняжка. И конечно, множество машин. За забором и перед ним, у ворот. Как и собаки, они в основном зарубежного происхождения. И только одна попроще – отечественная. Иногда ведь для пользы дела не стоит выделяться, следует быть как все, сереньким, скромным, передвигающимся на самой обыкновенной кургузой «Ниве».
Длинный тут забор, долго мимо него шлёпать. Сколько уж раз давала себе слово проходить мимо с каменным бесстрастным лицом. Налево глазами не косить. Что я, «Вольво» не видела? Куда там! Какая уж тут строгость, если в каждой заборной щели виднеются грустные собачьи морды и льняные головёнки курносых синеглазых малышей! На всю сосновую окраину разносится отсюда мелодичный интеллигентный лай и дикая русско-американская тарабарщина. Странно, почему эти дети всё ещё такие крохотные, двух-трёх лет отроду? Ах, да, в прошлый раз это были малыши, так сказать, предыдущие. А эти новенькие. Их нынешняя мама – жена мэтра, голубоглазая викингша, мeтра под два ростом. Я помню и двух предыдущих его жен. Одна почти девочка, кукла, из хорошей, что называется, профессорской семьи. Дед, бабка, папа, мама и трое домашних учителей – все известные учёные. Где оно сейчас, их общее дитя, кукла та? Морщинистая, блаженно хмельная, спит под забором. Под другим, не под этим… А вторая, предпоследняя? Вывезенная с одной провинциальной областной телестудии, стала напоминать ёлочку, торчащую среди одинаковых песчаных барханов. М-да-а… Но жёны это не так уж и важно для Самого. Главное – многочисленные любовные связи, приключения, которые существовали в промежутках и параллельно. Не жёны, а как бы наложницы. Разных мастей, профессий, неисповедимого происхождения… Они были для него словно бутерброды, на бегу, мимоходом схваченные с чужого стола. Иногда на полчаса, порой на неделю. А бывали такие, что и на месяц задерживались. Он любил всех! Такие слова им говорил! Ух! Многие из них охотно потом обо всём этом рассказывали. Даже писали. О его квартире на набережной, об этой даче, о поездках с ним в Грецию, Испанию… О пятизвёздочных отелях высоко в горах или на берегу моря; о звёздах, которые можно было потрогать руками, о столах, заваливающихся от всевозможных яств, о тысяча второй, тысяча третьей, тысяча не весть которой сказочных ночах; и о стихах, о стихах его… Проходила неделя, три недели… И он уставал от этих бутербродов, лицо становилось жёстким, чёлка на лбу, как у Гитлера… Он, кстати, очень на Адольфа смахивает, не замечали? Пробежит мимо и только запах, смесь дезодора подмышечного и мяты, чтоб изо рта не пахло. Он ведь перед каждым поцелуем, по рассказам бутербродов, рот свой ароматизирует. Пшик! Пшик!
М-да-а, такие вот легенды о нём, мифы. Не хочешь, а услышишь; не хочешь, а запомнишь; не хочешь, а запишешь… Только не подумайте, что монстр он, наша знаменитость. Что синяя он, пресиняя он, борода. Вовсе нет. Просто… Ну, уродился такой. Востроглазым уродился. Порой кажется, что и на спине глаза у него есть, так много хочет. Так ненасытен, так жаден. Выследит жертву – безразлично какой масти – налетит, налетит и вонзит свои хотя и железные, но непременно наманикюренные когти. А в результате – книга. На худой конец, цикл верлибровый. Ну, а на самый худой – фотовыставка. Слово «любимая», на которое он стольких женщин нанизал, перетекает у него из одной книги в другую, словно это и не слово уже, а термин. И уже не слышишь его, как не слышишь порой тиканья часов.
Интересно, где он сейчас? Небось в Венеции, Ницце… там отели, бархатные пляжи. Нон проблем. Хотя… Что это? Не может быть! Балконная дверь над крыльцом отворяется вдруг. Выходит… боже! Сам! Не в Венеции, не в Ницце… На родине многострадальной. Забыла, что сейчас это – крик моды. Ещё моднее, чем годовая командировка в Нью-Йорк. Быть вместе со своим народом! В митингах поучаствовать, в очередях постоять… Нет, он, разумеется, уедет – с миссией какой-либо, представлять где-либо нас с вами, но не сейчас, позже. Сейчас там жарко… Ох, скорее, скорей! Мимо! Снова сделать твёрдое, как булыжник, непроницаемое лицо, отвести взгляд. Не успела. Сподобилась. Краешком глаза уловила-таки, что рукой он мне махнул. Узнал! И что-то непроизвольное, загадочное происходит со мной – сама собой повернулась голова, ослепительной, по всей видимости, улыбкой осветилось моё лицо. Приветливо машу в ответ. Нет, не я, сама рука вскинулась, машет. С удивлением, нет, с ужасом ощущая, как обогрета, как осчастливлена, иду дальше, вдоль длинного, бесконечно длинного забора.
ПОСЛЕДНИЙ
Он читал где-то, что очереди унижают… Но, по правде говоря, сам он так не думал. Хоть и был склонен им верить, газетам этим. Особенно нынешним. Нет, он против очередей не возражал. Очереди его спасали. Исцеляли его, можно сказать. Не то, чтобы он стоял в них сутками, как некоторые. От конца очереди, скрывающегося аж за углом пристанционного магазина, и до вожделенного прилавка. Нет, нет! Он просто не прочь был потолкаться в них, словечком с впереди стоящим перекинуться. А вернее, не то, чтобы перекинуться, а самому словечко обронить. И не просто словечко. Особое какое-нибудь.
– М-да, – заявлял он задумчиво, – материализация идеалов у нас произошла. Ничего не поделаешь!
Оторопело оглянувшись и увидев его, так сказать, во всей красе: махонького, морщинистого, в большущих войлочных ботах, впереди стоящие, сделав соответствующее умозаключение, с усмешкой отворачивались. Игра, однако, была уже начата. Капкан щёлкнул. Не хочешь, а отреагируешь. Усмешкой немногие отделывались. Кто крякнет, а кто и губами пошевелит.
– Вы что же, не согласны со мной? – лукаво принимался он допытываться, глядя в наёжившийся затылок. – Попытайтесь тогда меня оспорить! А?
Он предпочитал впереди стоящих, они вызывали в нём больше азарта. Стоящий сзади – он что, он ведь ниже на ступеньку социальной лестницы стоит, если разобраться. Сам в затылок кому-то дышит. Не зря ведь и называется последним. Хоть и пытается аттестовать себя крайним.
– Вы последний?
– Я крайний, а не последний! – мерили его взглядом сверху вниз. Сам-то он последним быть нисколько не стеснялся.
– Вы крайний?
– Да, я последний! – кивал он с готовностью, глядя снизу вверх.
…В прежние времена, когда он ещё числился, как некогда говорили, по соответствующему надстроечному департаменту, ныне находящемуся в состоянии распада, обладатели этих затылков занимали его куда больше. Особенно всегда аккуратно подстриженные затылки бравых офицеров, мечтающих приобрести то импортные женские сапоги, то пару-тройку килограммов марокканских апельсинов.
Ну, нет сапог у жены – и не надо, – думал он с укоризной, недостаточно, что ли своих собственных хромачей? А из-за заморских фиг стоит ли по очередям шастать? Военный – отечественным сухофруктом должен быть сыт!
Но всё изменилось, в том числе, и его социальный статус, а вместе с этим и отношение к очередям. Всё, всё, всё неузнаваемо изменилось. Не на что жить? Это – не главное. Нечем – вот ведь в чём фокус! И выручают очереди. Очередя…
Еле-еле дождавшись рассвета, он, шаркая тяжёлыми, загнутыми вверх ботами, шагает к газетному киоску. Бежит туда, обгоняя редких прохожих, делая вид, что он такой же, как они, точно так же, как все, он спешит. Куда? Ясно – по делу! В контору ли, в цех, в совместное предприятие, в новое издательство «Интерспис» – не всё ли равно? То и дело поднося к глазам запястье, будто посматривая на часы, которых давно нет, качает головой: эх мол, вот незадача, опаздываю!
Ну вот и киоск. Рабочий день начался.
– Кто последний? – деловито справляется он, и тут же сам последним становится.
Продавщица в киоске – степенная, вежливая. Товар раскидывает на всех, чтоб каждому хватило. Не достаётся ни номера только последнему. Потому, что он всем свою очередь уступает. Одаряет, вернее, ею. Ему это нравится, благодетелем себя чувствует, не меньше. Да и он считается в этой веренице поселковых газетолюбов своим. Его тут узнают. Да и он всех знает тут.
– Читали о событиях в штате Техас? Что-то экстраординарное! А читали о… Ну, о Доме наших бывших членов? Нечто трансцендентальное!
…Проходит полчаса, пресса раскуплена, и вот уже бредёт он вдоль выбеленных снегом заборов полутёмными улицами дальше, дальше, дальше. Впереди бесконечно долгий, длинный, как нескончаемая очередь, загородный день. Надо его как-то прожить, не скукситься, не затосковать.
– Ничего, ничего, – думает он, бодрясь, – ещё не вечер, на мой век очередей хватит. Надо ещё в кооперативный бар заглянуть. Публика там ершистая, озорная…
Так он и делает. Юркнув в приоткрытую дверь, усевшись за крайний столик, греется и доставляет себе удовольствие душеспасительной беседой с двумя завсегдатаями, мудрыми подростками.
– Эх, Володя, Володя… Тебя ведь Володей зовут, да? А тебя? Игорёк? Такие молодые, а сигареты смолите одну за другой… Нехорошо это, неадекватно!
Смущённые то ль непонятным словом, лохматые аборигены дружно швыряют окурки на пол и растирают их подошвами.
Вскоре его просят очистить помещение… – Ухожу, ухожу. Мерси! – Куда? Снова на станцию, в коммерческий магазин, чтобы пощупать там озябшими пальцами астрономической цены пуховик; затем в следующий – полувалютный. И тут для его «хобби» раздолье. Вот кто-то японское кимоно приобретает, вот за пиво баночное кто-то целый доллар отстегнул…
– Материализация идеалов у нас произошла, – бросает он в чей-то кучерявый затылок. Да, это его коронная фраза. На завсегдатаев очередей она действует как красная тряпка тореадора на племенного быка.
– Сам спекулянт! – оглянувшись, гневно вскрикивает обладательница зелёненьких с едва заметным носом над огромной золотузобой пастью. – Я для всей семьи беру! Понял, хмырь!
– А это вы зря, – отвечает он с улыбкой, – грубость лишь подтверждает точность высказанной сентенции…
– Сен… Чего-о-о?
Пролетела ещё парочка часов. Усталый, голодный, измотавшийся, неторопливо бредёт он домой, в деревянную двухэтажку. Ну, ту, знаете, что рядом с Домом бывших членов… Вспоминает что-то, бормочет, жестикулирует… И тут клонящийся к закату день преподносит ему ещё один подарок. Очередь! Хвост её торчит из распахнутой калитки, за которой находится ещё один магазин, многожанровый, так сказать. Всё здесь имеется. От и до… Выбрасывают, бывает. Подвигается очередь нескоро, подвигается, семеня доброй сотней разнокалиберных ног. Но за чем она, очередь? Куда ведёт? За чем-то жизненно важным, очевидно, поскольку оно аккуратно обёрнуто в серебряную фольгу. Или за чем-то наоборот, за лёгкой смертью, быть может, в добротной целлофановой упаковке? Не всё ли равно? Главное – очередь. Радостно к ней бросившись, пристроившись в самом ёе конце, он снова становится последним. И счастлив. По-своему, конечно.
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены