СЕРГЕЙ МИТРОФАНОВ
ЗВОНАРЬ
повесть
ПРОЛОГ
Безмятежная жизнь Андрюхи Козлова закончилась неожиданно, как летние каникулы. Вот ещё вчера можно было гулять допоздна и спать до обеда, гонять на мотоцикле в соседнее село к девушке Дине, катать её по заливным лугам, плавать с ней в лодке на остров и там целоваться в свежем сене. Это вчера. А сегодня надо идти на занятия, чертить курсовые работы, думать о будущем дипломе и ещё о том, что Дина вдруг оказалась беременной. Это, последнее, совсем не укладывалось в голове. Он – будущий отец! «Да ну! Что вы! Я ещё и сам ребёнок!» – хотелось крикнуть ему. «Да мы вообще этого не хотели, просто так, как-то само получилось!» – хотя, как приятно было это самое… И у него, и у неё в первый раз, и всё так складно, взаимно. И второй, и третий, и с каждым разом всё лучше и интересней, и он чувствовал себя мужчиной, и хотелось, чтобы это счастье осталось с ним навсегда. Ну вот и дохотелось. Ребёнок. Интересно, девочка или мальчик? Аборт делать не хочет ни в какую, говорит, что боится совсем бесплодной остаться. Родителям ещё не сказала. Жениться, что ли?
Мы жили в молодом городе на берегу Волги, в котором недавно построили нефтеперерабатывающий завод, и город, расширяясь, поглощал окрестные сёла и деревни; они превращались в городские районы, а деревенские жители превращались в городских. По случаю нефтезавода в городе был и нефтяной техникум, поставлявший заводу специалистов средней руки. Я учился в нём в те годы вместе с Андрюхой Козловым, его будущей женой и ещё со многими девчонками и мальчишками, которых помню и по именам, и по фамилиям, и по прозвищам и буду помнить всю жизнь. Этот рассказ – моё любовное письмо в прошлое, обращение к тому времени, где мы были молоды, счастливы и безмятежны.
Глава 1
УРОК ИСТОРИИ
Старая седовласая Генриетта Давидовна преподавала в техникуме новейшую историю. Дело неблагодарное и в наши времена, ведь кто знает, в каком виде отстоится эта новейшая история во времена позднейшие, не будет ли стыдно перед потомками. Но в те годы историческая наука была вполне оформленной и сомнений не вызывала, хотя ходили слухи о том, что не всё гладко в новейшей, и смутные подозрения уже пробирались в наши юные умы. Но Генриетта Давидовна была на своём месте и дело своё знала чётко. Худая и длинная, имевшая привычку держать в руках указку, хотя указывать ей было не на что (история – не география), она то и дело прижимала её к плоской груди. В эти моменты Генриетта становилась похожа на винтовку Мосина с пристёгнутым штыком. На уроках её всегда было тихо, студент не бузил, зная о злопамятном характере Генриетты и о предстоящем зачёте, который обычно сдавался с третьего, а иногда и с четвёртого раза. Ещё одна привычка была у Генриетты: она любила вставлять фамилию шевельнувшегося студента в свою речь и повторять её, тем самым призывая нарушителя к порядку.
Мы сидели с Андрюхой на предпоследней парте и пытались внимательно слушать Генриетту. У Андрюхи это плохо получалось, он ёрзал и пытался что-то сказать мне, но строгая Генриетта одним скользящим взглядом пресекала его попытки. Наконец, когда Генриетта повернулась к окну и стала выглядывать там светлое будущее, Андрюха сказал шёпотом:
– Дина беременна! Во дела какие!
– А в это время на другом конце города работала подпольная типография – нараспев говорила Генриетта и всё смотрела в окно. Я схватился за голову и едва не крикнул: «Ни фига себе! Да ты чё!». Генриетта повысила голос и повторила:
– подпольная типография. Ерыпалов!!! – и резко повернулась к аудитории, выжигая ледяным огнём своего гнева остатки нашей воли.
Ерыпалов – это моя фамилия. Мы притихли, но разве усидишь спокойно от такой новости. Андрюху распирало.
– Вчера сказала. Никто пока не знает…– прошептал он.
– Решение принималось советом… Козлов!.. народных комиссаров… советом… Козлов! – Генриетта развернулась и отправилась прямо к нашей парте, – …народных комиссаров во главе с Владимиром Ильичом Ле…
Внезапно она остановилась. Холодная кровожадность на её лице вдруг сменилась растерянностью. Кто-то хихикнул, но смех прозвучал в абсолютной тишине. Растерянность на лице за одну секунду перетекла в гримасу ужаса, и я никогда больше не видел, как лицо человека меняет своё выражение от самоуверенности к животному страху так быстро. Генриетта открыла рот и повела взглядом. Двадцать пар глаз смотрели на неё, не мигая.
Прошло много лет, пока я понял, что творилось в душе Генриетты. Ей, пережившей кошмары сталинских репрессий, тут же представилась неизбежность кары за случайно сказанную фразу. Неизбежность глядела на неё двадцатью парами глаз, мстительных и насмешливых. «Настучат, настучат! – пульсировало в её голове. – Я бы точно настучала! И эти настучат. Не посадят, времена не те, но с работы попрут на пенсию, а может и из партии выгонят, с позором. Я бы выгнала. Как же это я так оплошала! Чёрт бы взял этого Козлова с его фамилией! Ну был бы какой-нибудь Зайцев или Зайцман…».
Генриетта мучительно приходила в себя и пыталась кислой улыбкой обратить всё в шутку. Если бы группа засмеялась, ей было бы легче и проще, но на её лекциях никто и никогда не смеялся, и сейчас она одна выдавливала из себя улыбку; улыбка была фальшивой, как морковная котлета в студенческой столовой.
Наконец лекция закончилась, и Андрюха торопливо рассказал всё. Собственно, рассказывать было нечего. Дина, стройная, рыжеволосая Дина, которую и красавицей не назовёшь, и глаз не отведёшь, забеременела летом, во время каникул, и сейчас встал извечный русский вопрос: «Что делать?».
– Ну и что будешь делать? – спросил я. Андрюха вздохнул. В городе все друг друга знали, что и говорить про техникум. Любой поступок на виду, и это не оставляло выбора. И хотя из-за волосатой Андрюхиной груди порой выглядывала трусость и мелкая подлючесть, он твёрдо сказал:
– Женюсь!
Глава 2
СВАДЬБА. День первый
Через месяц сыграли весёлую свадьбу. Было самое начало октября, бабье лето на Руси. Волжская вода сделалась тёмной и отражала белёсое небо с редкими облаками. А в природе вдруг обнаружилось столько золота, что казалось, будто скупой Кащей открыл свои сундуки и разом высыпал весь золотой запас на всё растущее из земли, и золото, осыпавшее деревья и кусты, не уместившись на ветках, слетало сусальными лепестками в золотую же траву, долетало до реки, но не тонуло, а, подхваченное легчайшим ветерком, неслось и крутилось в чёрных водоворотах, словно кусочки золотого платья персидской княжны, утопленной Стенькой Разиным триста лет назад чуть ниже в тех же волжских водах. На эту вакханалию щедрости с откоса строго смотрела деревянная церковь, помнившая, вероятно, и Стеньку, и княжну и сама урвавшая когда-то золота от осенних щедрот и позолотившая им свои купола.
Дом, где жила Дина с родителями и младшей сестрой, стоял тут же напротив церкви. Он был старый и большой и сам немного напоминал церковь, только без колокольни и куполов. Нижняя часть была каменной с кованой железной дверью, а верхняя деревянная часть вся была украшена чудесной резьбой. Дому было больше ста лет, и он охранялся государством, о чём свидетельствовала табличка, прибитая к фасаду дома. Дом и церковь стояли в селе, примыкавшем к городу, но ещё не ставшем его частью; впрочем, это было делом времени. Город быстро рос, и судьба села была предрешена. Тут и сыграли свадьбу, и найти лучшее место и лучшее время было трудно.
Что может быть веселее студенческой свадьбы? Ничего не может быть веселее студенческой свадьбы, за исключением студенческой свадьбы, помноженной на свадьбу деревенскую, и только в нашем городе возможно было столь редкое сочетание. Дина тоже училась в техникуме, только по другой специальности, и поэтому две группы в полном составе были приглашены на свадьбу. Пришли все, больше сорока человек. Затем съехалась вся родня, сослуживцы, друзья со стороны невесты. Родители Дины принадлежали к сельской интеллигенции, и на свадьбу приехали директора ближайших совхозов, председатели колхозов, сельсоветов, агрономы, заведующие всем, чем только можно заведовать, бухгалтера и счетоводы. Родители Дины были уважаемыми людьми, к тому же уборочная пора уже закончилась. Родителей Андрюхи, наоборот, можно было причислить к рабочей интеллигенции. Что это такое, мне не было понятно тогда и не понятно до сих пор. В конце концов, я пришёл к внутреннему согласию, что это просто достаточно образованные, любящие жизнь и свою работу люди, отличающиеся от собратьев по классу умеренным потреблением алкоголя. И Андрюхиных родственников тоже приехало достаточно. К тому же нельзя было не пригласить соседей, а таковых набралось едва ли не полсела.
Разместить за столами такую уйму народа в сельском, хоть и большом доме, не было никакой возможности. Поэтому воспользовались хорошей погодой и накрыли столы прямо в саду, благо он был огромен и мог вместить гостей намного больше. Сад одной своей стороной выходил прямо на откос и от крутого обрыва его отделял довольно ветхий забор. Этот забор и близкий обрыв вселяли оправданный страх у Дининых родителей. Они очень боялись, что, упившись и потеряв ориентацию, гости начнут падать с обрыва прямо в Волгу, поэтому за несколько дней до свадьбы отец Дины натянул по всей длине металлическую сетку, привезённую им из соседнего села Безводное: там был небольшой заводик, где эту сетку плели, а также делали гвозди и прочую металлическую мелочь.
Наконец наступил долгожданный день. Три чёрных «Волги» с развевающимися белыми и красными лентами, с куклой в свадебном наряде, привязанной к решётке радиатора той «Волги», где сидели счастливые молодожёны, мчались по городу и сигналили, оповещая всех, кто ещё не знал о свадьбе Андрюхи и Дины. Подъехали к Вечному огню на главной площади и, как того требовал установившийся обычай, положили цветы и сфотографировались. Затем ещё покатались по городу и вот, наконец, подъехали к дому. На пороге стояли родители и встречали молодых хлебом с солью.
Дина была хороша. Удачное свадебное платье, непременная фата и модные белые перчатки делали невесту неотразимой. Стройная, высокая и рыжеволосая, она принадлежала к тому типу женщин, которым, что ни надень – всё к лицу. А лицо, хоть и не поражало красотой при первом взгляде, было всё же очень интересным, и интерес этот будоражил воображение многих парней; к тому же Дина была совсем невредной, и эти качества вносили в уже разбуженное воображение такие детали, что Дининой благосклонности добивались лучшие носители игрек-хромосомы.
А Андрюха был здоровяк, и выглядел именно как самый лучший носитель этой самой игрек-хромосомы: крепкий, упитанный, если не сказать толстый, сильный физически, со свирепым лицом, волосатой грудью и курчавыми волосами на голове. Если бы я не знал Андрюху с первых классов школы, то, наверное, остерегался бы его, как остерегались многие, мало его знавшие. Он умел говорить красиво и нагло, что вкупе с внешностью добавляло ему внушительности. На свадьбу ему достали наимоднейший немецкий костюм чёрного вельвета, и он им гордился, пожалуй, больше, чем красавицей Диной. Он был одного с ней роста, но в силу своей упитанности казался бы ниже стройной Дины, если бы не югославские ботинки на толстой подошве, бывшие тоже предметом его гордости. В общем, пара была прелестна, гостей не вмещал дом, подарки сыпались, как из рога изобилия, столы ломились от закусок и напитков и начиналось самое главное – свадьба.
Молодые сидели в доме за главным столом. Там же рассадили самых именитых гостей и родственников, а остальные расположились в саду. Чтобы две группы гостей действовали синхронно, в доме установили микрофон, и всё, что происходило в доме, выливалось через колонки в сад. Произносились тосты, вручались подарки, читались смешные стихотворные поздравления, поднимались бокалы и рюмки, что-то стеклянное уже падало на пол и разбивалось, неслись крики «На счастье!» и «Горько!», женщины плакали от умиления, носились туда-сюда маленькие дети, готовились кража и выкуп невесты.
А столы! Каких только закусок не наготовили к свадьбе! Подходил к концу 1978-й застойный год, и всегда в магазинах чего-то не хватало. С пугающей периодичностью исчезало то одно, то другое, но в домах было всё, а уж на свадебных столах царил явно не 1978-й год, а по крайней мере 2000-й, с коммунизмом, обещанным ещё Хрущёвым. Больше всего поразил меня тогда невиданный мной жареный молочный поросёнок с хреном. До этого я видел жареных поросят только на карикатурах в журнале «Крокодил»: там их жадно пожирали жирные буржуи в цилиндрах, а рядом обязательно томился тощий пролетарий с утянутым ремнём животом. Поросят было два, а может и больше; они возлежали на широких блюдах, были обложены жареным картофелем, зеленью, невиданной цветной капустой и помидорами; их румяные бока покрывали белые узоры из тёртого хрена. Поросята довольно улыбались, изготовившись к съедению, чёрные глаза тускло поблёскивали: оказывается, вместо глаз были вставлены маслины, тоже никогда мной не виданные. Рядом, не уступая им в красоте, теснились фаршированные яблоками с черносливом утки, гуси, набитые особенной кашей в окружении тушёных штрифелей и долек лимона. А жареным курам не было числа. В тесном пространстве между блюдами с птицей вытягивались узкие фарфоровые блюдца с заливным судаком, с простой, а может и не очень простой, селёдкой, покрытой кольцами сиреневого лука; с трудом находили себе место салаты. Простой и любимый всеми «оливье» уже готовился принять в свои прохладные объятья первую пьяную морду, «селёдка под шубой» составляла ему равную конкуренцию, а свекольный с грецким орехом и чесноком салютовал о себе зелёной веточкой укропа и намекал, что бухнуться мордой в него будет гораздо прикольней. Поговаривали уже о стерляжьей ухе: кто-то видел, как рано утром приносили в дом свежевыловленную стерлядь. Отдельными коммунистическими островками взывал к себе особый дефицит: нарезанная тонкими ломтиками горбуша и розетки с чёрной и красной икрой, увенчанные холодными кубиками сливочного масла. Золотистые рижские шпроты наползали на блюдца с ломтиками дырявого сыра, а он, в свою очередь, толкал в бок тарелку с венгерским сервелатом – какой же советский стол без сервелата. Местные солёные рыжики и грузди, сопливые, не желающие цепляться на вилку, маслята, помидоры и огурцы свежие, малосольные и солёные составляли конкуренцию редкому болгарскому лечо и жареным баклажанам, привезённым одесскими родственниками, а также совсем уж экзотическому и незнакомому в здешних краях блюду «бабагануш». Надо всем этим изобилием парили на тонких ножках вазы с яблоками, грушами и виноградом, с мандаринами и апельсинами, а напротив молодых на специальном пьедестале возвышался настоящий ананас, обложенный бананами, ещё слегка зеленоватыми. Ананас и бананы были привезены из Москвы дядей Юрой. Его жена, не пожелавшая приехать с ним, работала машинисткой в министерстве обороны, в недрах которого, как в африканских джунглях, водились не только бананы и ананасы, но также зрели манго и непонятный не то фрукт, не то овощ – авокадо. Но они стоили дорого, а жена дяди Юры была всего лишь рядовой машинисткой, и потому обошлись одним ананасом и бананами, но и это было прекрасно.
Всем этим предстояло закусывать, прежде всего, водку. На столах в доме стояла только водка «Экстра» по четыре рубля двенадцать копеек. Её название переводилось народом с убийственной точностью «Эх Как Стало Трудно Русским Алкоголикам» из-за цены. Разница в пятьдесят копеек, по сравнению с обычной водкой, была в те времена принципиальной. Тут же стояли польские «Старка» и «Зубровка», а для особенно дорогих гостей было припасено несколько бутылок армянского пятизвёздочного коньяка. Советское шампанское целилось в потолок, а на женщин поглядывали бутылки крымской «Массандры» и болгарской «Тамянки». Приятно общаться с женщиной, выпившей два бокала «Тамянки»!
В саду стол был лишён поросёнка, ананаса и водки «Экстра», но был удачно разбавлен пирогами и компотом, а водка была обычной, по три шестьдесят две, впрочем, это мало кого волновало.
Вот уже произнесли все главные тосты; младшая Динина сестра Оля «украла» Дину и потребовала выкуп, аж пятьдесят рублей. Её пытались урезонить, мол, чего так дорого. Но она стояла на своём, и Андрюха вывалил, скрепя сердце, полсотни из подаренных денег. Дину вернули, крикнули «Горько!», выпили, крикнули ещё раз, ещё выпили, и свадьба под управлением приглашённого тамады Вовы Киселёва и его жены Аллы понеслась весёлым табором над волжским простором, выплёскиваясь за пределы дома и сада, а порой и за пределы приличия.
Студенты гуляли в саду. Сначала пели под гитару «Виновата ли я», «Моря гладь и шум волны передо мной», «Два туза, а между дамочка вразрез», «Там где клён шумит», «Расцвела сирень в моём садочке», «Тополя, тополя все в пуху», потом, захмелев, потрясали волжский берег цыганской «Ай дану-дану-данай»; слова песни и цыганский язык придумывали сами на ходу и хохотали, хохотали. Вышли на откос и хором гудели вслед пароходу – тогда ещё ходили последние пароходы. Пароход шлёпал колёсами по тёмной воде и гудел в ответ. Потом стемнело, и включили освещение, заранее проведённое в сад, включили магнитофон, и начались танцы. Кто-то уже потихоньку вырубался и таких относили в дом, в нижнее помещение, обычно служившее чуланом, а сейчас приспособленное для уставших гостей. Стояла невероятно тёплая для этой поры погода, и взрослая часть свадьбы, сконцентрировавшаяся в доме, выходила подышать свежим воздухом, покурить, и неожиданно для себя самой присоединялась к молодёжи и лихо выплясывала под «Queen» и «Deep Purple».
Но не все выходили. Старики сидели в доме и делились воспоминаниями.
– Ай-йа-йай! Что говорит! Ты подумай, головушка! Как выпьет, так и говорит! Да ведь врёт всё! – причитала бабушка Таня.
– Я до Берлина, я до Рейхстага дошёл! Я на стене Рейхстага написал! – горячился дед Фёдор Иванович.
– Ай! Он на стене написал! Да хоть постыдился бы говорить!
– Да, написал! Я диверсантов, я картошку, я спирт возил на передовую!
– Да ведь матерное написал! Как выпьет, так и хвастает! Ох, стыдобушка!
Дед Фёдор Иванович бешено вращал глазами и сжимал кулаки.
– Фёдор Иваныч, а что написал на Рейхстаге-то? – подначивал его другой дед Николай Григорьевич, дошедший только до Праги.
– Да написал, как есть: Гитлеру конец!
– Матерное написал! – встревала опять баба Таня, с которой Фёдор Иванович прожил едва ли не полвека.
– Да, представь себе! – дед Фёдор грозно сверкал глазами в сторону своей супруги. – Гитлеру п…ц! Так и написал!
– Что материшься-то, бессовестный! Глаза бы мои на тебя не глядели! Как выпьет, так и матерится!
– А ты не шуми! Я ведь орден-то за что не получил? – кипятился он, повернувшись к Николаю Григорьевичу. – Полковника одного к Жукову вёз, а тут, бах, и мина под правым колесом! Полковника о потолок сплющило, а меня контузило только. Так мне орден из-за этого и не дали, вроде, как я виноват, что я слева за рулём сидел, а полковник справа. Полковника убило, конечно. Посадить хотели, но не посадили, потому что я сам в войсках НКВД служил, Терещенко Иван Михайлович за меня вступился, это и спасло! А при Сталине хорошо было!…
– Вот опять! Ты подумай, головушка! Не слушайте его! При Сталине ему хорошо было! При Сталине-то народ сажали!
– При Сталине у меня хер стоял! – воскликнул Фёдор Иванович и стукнул кулаком по столу, так, что рюмка звякнула и опрокинулась.
– Ой! Вы послушайте, люди добрые, что он говорит! Совсем стыд потерял! До седых волос дожил, а ума не нажил! При Сталине ему хорошо было!
– И мне хорошо было, и тебе хорошо было, потому что стоял, как у Антон Иваныча! А помнишь ли Антона Ивановича-то? Нет? А я помню! Да и ты помнишь!– лицо деда Фёдора просветлело. – Николай Григорьевич, наливай за победу!
Выпили за победу. А на другой стороне п-образного стола, обняв баян, пьяненький тамада Вова Киселёв рассказывал окружающим, какая хорошая и умная у него жена.
– Исключительного ума женщина! – повторял он, вскидывая к потолку левую руку. – Три раза в техникум поступала! – Затем, запрокинув голову, выплеснул правой рукой в открытый рот фужер с водкой и, занюхав сдвинутыми мехами, нежно потрогал кнопки инструмента и, когда очередная порция хмеля ворвалась в киселёвский мозг, взревел:
– Э-э-э-ххх! А ну нашу волжскую! Из-за острова на стрежень на простор речной волны…
Стол, бабы и мужики и все, кто ещё был в состоянии, дружно грянули:
– …выплывают расписные Стеньки Разина челны!
Дальше пели, как Стенька выяснял отношения с собутыльниками, выслушивал их упрёки, ну и, чтобы совсем не потерять лица, взял и утопил заграничную барышню на потребу тем же собутыльникам, чем и восстановил утерянный было авторитет.
– И за борт её бросает в набежавшую волну-у-у…
Пока тянули «у-у-у», в главную комнату мимоходом заглянул чем-то озабоченный студент Сашка Гараев, острослов и балагур, поэт и душа любой компании, рано обородевший мастер экспромтов, либерал и демократ, хиппарь, готовый застебать всё, что подвернётся на его острый язык. Услышав про «…набежавшую волну», тут же в дверях, махнув баянисту рукой, чтобы тот не останавливался, густым и мощным баритоном подвёл окончательный вердикт народной песне.
– Этот случай не забылся,
Песню сочинил народ,
Как над женщиной глумился
Кровожадный идиот!
Пьяные гости, очарованные мощным голосом, льющимся из бородатого, почти Стенькиного рта, не раздумывая, подпели «…кровожадный идио-о-от», словно так и надо было. Потом кто-то засмеялся, кто-то завозмущался, Сашке погрозили кулаком, но тут Вова Киселёв растянул меха, вздохнул и вдруг заплакал вместе с баяном «…а я люблю женатого», вместе с ним заплакали бабы, заплакал и Вова Киселёв. Не заплакала только его жена Алла. Исключительного ума женщина уже вовсю целовалась с участковым милиционером в кустах дикой вишни, густо росшей за баней в конце сада. Участковый милиционер Василий Александрович Зиновьев, не приглашённый на свадьбу и обиженный этим, пришёл сам проверить порядок на вверенном ему участке, да так и не ушёл. Его фуражка уже покоилась на голове свидетельницы и подруги невесты, фуражка была надета задом наперёд и сдвинута на затылок, потому что голова её лежала на плече свидетеля, то есть на моём плече, мы топтались в медленном танце под нескончаемую песню«July Morning» группы «Uriah Heep» и целовались.
А к полуночи появилась луна, и кто-то выключил свет, проведённый в сад, да в нём уже и не было нужды. Те, кто жил поближе, ушли домой; выпившие лишку спали в доме; баян затихал, и его последние всхлипы перетекали и сливались с храпом пьяных гостей и, вместе со стрёкотом сверчков и лаем поздних собак, создавали ни на что не похожую симфонию угасающего веселья, нарастающей тоски и неизбежного пробуждения к жизни. В храпе задавали тон басы, их было много, и самые мощные вдруг, достигнув пика, неожиданно обрывались, переходя, видимо, в диапазон инфразвука, и это порождало страх, который гасился, однако, целым набором всевозможных носовых флейт и гобоев, а те, в свою очередь, радостно всхлипывали и жаловались друг другу и даже готовы были поссориться, но тут вдруг, откуда ни возьмись, раздавалась трель милицейского свистка. Она неслась из-за бани – это свистел во сне участковый милиционер Зиновьев Василий Александрович. Он, в один прекрасный момент обнаруживший, что обнимает и целует пустоту, а желанная Алла куда-то испарилась, завалился на усохшую траву и, засыпая, но не желая мириться с потерей, достал из кармана старый свисток и дул в него на выдохе, подсознанием надеясь призвать сбежавшую Аллу к порядку. Но Алла не возвращалась, и один Бог ведает, где и с кем провела она эту ночь.
А ночь была волшебной. Было по-летнему тепло; полная луна и полная тишина накрыли прибрежный мир огромным невесомым куполом. Птицы уже не пели, обожравшиеся собаки не лаяли, петухам ещё не пришла пора петь. Волшебно! Особенно, когда в голове взрываются алкогольные сполохи, когда тебе семнадцать, и рядом с тобой девушка, самая красивая сейчас во всём мире, и мир этот освещён такой луной и окутан такой тишиной, а внизу под чёрным обрывом чёрной ртутью течёт Волга, мигают бакены и с потусторонним уханьем уползает в преисподнюю тёмная баржа, в трюмах которой томятся души самых великих грешников.
Ирка Новикова, свидетельница, не сумевшая разделить со мной очарования этой ночи и уснувшая у меня на плече, вдруг, проснувшись, сорвала с головы милицейскую фуражку и запустила её в низко висящую луну. Фуражка неопознанным летающим объектом скользнула по лику луны и исчезла навеки где-то внизу в зарослях ежевики, где, по слухам, жили гномы, собранные из кусочков душ захороненных здесь бурлаков, разбойников, бродяг и прочей ватажной братии, обильно удобрившей откос и берег за последнее тысячелетие.
Глава 3
СВАДЬБА. День второй
Воскресное утро заявило о себе грустным мычанием недоеной соседской коровы и переливами киселёвского баяна. Баян будил село Великий Враг бодрой комсомольской песней «Не надо печалиться, вся жизнь впереди». Оптимизм тамады был подкреплён тайком выпитой рюмкой водки и уже накрытым столом с ещё не открытыми бутылками и запахом стерляжьей ухи, расползавшимся по дому святым похмельным духом.
Откуда взялось вновь такое изобилие? Ведь могло показаться, что все, упившись, уснули, и после полуночи не было никого, кто мог бы подумать о завтрашнем дне. Но это не так. Женщины, любимые наши женщины, казалось, и не ложились спать. Посуда была перемыта, полы подметены, столы перенакрыты. Слава вам, русские женщины!
Заспанные, отяжелевшие, с пересохшими ртами, собирались гости к столу. Тут уже не было высоких гостей – они разъехались ещё вечером, не было и тех, кто разошёлся по близким домам – те ещё спали; не было ещё и невесты с женихом. Первую брачную ночь они провели в доме какой-то близкой родни и не спешили вернуться к столу. Но их и не очень-то ждали. Сами придут, а гости к тому времени опохмелятся и уж встретят их в самом что ни на есть хорошем расположении духа. А второй день свадьбы – это время самых острых шуток, самого безбашенного веселья, и тут уж лучше жениху с невестой совсем не приходить, потому что всё веселье будет крутиться вокруг первой брачной ночи. И это было непростое испытание для молодых.
Опохмелившись, гости закусывали стерляжьей ухой, хвалили её и хозяйку и спорили о способах её приготовления. Мнения разошлись в вопросе, сколько нужно вливать водки в уже готовую уху. Спорили азартно, ведь почти все оставшиеся гости мужского пола были или считали себя истинными волгарями и специалистами в таких тонких материях. Споря, не забывали вливать водку в себя и закусывать. В конце концов, один из гостей, Владыкин Пётр Кузьмич, захмелевший и подобревший от стерляжьей ухи, отложил ложку и, смахнув со лба пот, громко признался:
– Всё! Объелся как Паша на поминках! – все засмеялись, ибо знали кто такой Паша, и о нём хочется рассказать особо.
Паша был городской достопримечательностью. Добродушный, совершенно безобидный дебил, дурачок неопределённого возраста, но, несомненно молодой, хотя и лысый, с левой негнущейся ногой, он каждый день обходил город в поисках похорон, а точнее, поминок. Почти каждый день в городе кто-то отправлялся в мир иной, и в последний путь его неизменно провожал Паша. Очень скоро это стало считаться хорошей приметой для покойников, и некоторые родственники иногда даже специально приглашали его. Но чаще Паша сам выискивал усопших. Он подходил к прохожим, складывал руки на груди, запрокидывал голову, изображая покойника, и произносил одно только слово «Жмур». С речью у Паши было плохо, слова не хотели складываться в длинные предложения, поэтому речь его была предельно лаконична и конкретна. «Жмур» – говорил он, складывая руки на груди, и ему указывали направление. Слово это он подхватил у музыкантов, сопровождавших похоронные процессии. Лабухи ходили на жмура, где выдували из помятых труб скорбные звуки, и за гробом, как непременный талисман, выбрасывая вперёд левую негнущуюся ногу, вышагивал Паша. «Хорошие похороны, повезло покойнику!» – поглядывая на Пашу, шептались вездесущие старушки. И если бы случилось чудо и на Пашу вдруг снизошёл разум, он бы очень удивился своему столь высокому авторитету. Но сами похороны мало интересовали Пашу, за гробом он шёл постольку, поскольку за ними следовали поминки, и после похорон нужно было обязательно попасть в автобус, который отвозил всех в столовую. Это и было настоящей его целью. За столом Паше отводили специальное место, его обслуживали и следили, чтобы он ни в чём не нуждался и, конечно, наливали. Он поглощал какое-то невероятное количество пищи – казалось, желудок его бездонен – но, удивительное дело, Паша никогда не напивался. В какой-то момент он отставлял рюмку, отрицательно мотал головой и мычал. И женщины уважали его за это и ставили в пример не в меру упившимся мужьям. А городской фольклор пополнился поговоркой «Объелся, как Паша на поминках».
Но Паша прославился не только своим обжорством, и было бы несправедливо остановиться только на этом его таланте. Паша был многогранен, у него были ещё три страсти: он обожал ходить в кино, на демонстрации и кататься на автобусе.
В кино его пускали бесплатно. Когда он входил в зал, в рядах зрителей начиналось оживление. Фильм, как бы ни был он интересен, отступал на второй план, а на первый план выступал Паша. Он скромно проходил в непопулярный первый ряд и, перед тем как сесть, оглядывал зал в поисках знакомых, коих в зале всегда было множество. И кто-нибудь обязательно просил: «Паша, станцуй». Паша начинал отказываться, и зрители, зная эту его черту, начинали наперебой предлагать станцевать, но уже за десять копеек. Алчность вспыхивала в Пашиных глазах, наконец кто-то давал монету, и Паша забирался на сцену перед экраном и секунд пятнадцать выдавал такой брэйк-данс с гиканьем и ужимками, что зал валился от хохота. После этого можно было уходить из кинотеатра – после Паши Чарли Чаплин, Луи де Фюнес вместе с Вициным, Никулиным и Моргуновым могли вызвать только слёзы.
Что понимал Паша в фильмах – неизвестно, но киножурнал вызывал у него живой интерес. Обычно он начинался с освещения очередного пленума или подобной ему лабуды, и как только на экране крупным планом появлялось лицо Генсека Брежнева, Паша возбуждённо выкрикивал «Это наш цар!», и зал вместе с ним заливался весёлым смехом.
Общество любило Пашу, и Паша любил общество, и поэтому ни ноябрьские, ни майские городские демонстрации не обходились без Паши. Обычно он пристраивался к колонне работников коммунального хозяйства и бодро вышагивал, выбрасывая вперёд свою негнущуюся ногу. Проходя вместе с демонстрантами мимо трибуны, кричал «Ура!», «Миру мир!», «Слава КПСС!», что было ему вполне по силам. А если в поле его зрения попадал портрет Генсека Брежнева, кричал ещё и «Это наш цар!», чем приводил в умиление шагающих рядом, сантехников и водопроводчиков, уже изрядно принявших к тому времени на грудь.
Откуда взялась у него такая любовь к Генеральному секретарю Коммунистической партии, никто не знал; наверное, было у них что-то общее, объединяющее. Оба были популярны в народе, оба плохо говорили, оба приближались к одной умственной категории, хотя и с разных сторон, оба любили внимание, оба любили кататься, один на лимузине, другой на автобусе, любили поесть, в меру выпить, грудь обоих ломилась – у Паши от значков, у Генсека от орденов и медалей. Популярность Паши, однако, была даже больше, чем у Генсека: он был ближе к народу и народ его лучше знал и больше любил, а Брежнева народ хоть и знал, но любил, как-то меньше, и, к тому же, Паша обладал преимуществом, которого не было у Генсека. Паша знал Брежнева, а Брежнев Пашу не знал. И помнят Пашу, помнят до сих пор. Старое поколение объясняет молодым, почему так говорят: «Объелся, как Паша на поминках!». А Брежнев? Кто сейчас вспоминает его «Сиськи-масиськи»…
Рассказ будет несовершенным, если не вспомнить ещё и о том, что Паша был не одинок.
В городе было ещё два знаменитых дурачка, и если не сказать о них, то неполным будет мой рассказ. Таким вот, был ещё Лёша и был Вася с лаптой. Да, Вася с лаптой. Так его и называли. Он был менее известен и менее интересен, потому, что от дома, где обитал, далеко не отходил. В руке он всегда держал лапту и резиновый мячик, ловко лупил им о стену дома и был весьма агрессивен. Все попытки отнять у него мячик заканчивались бегством мальчишек, а Вася, потрясая битой, торжествовал победу. Но Лёша! Лёша был само очарование. Весь оптимизм мира был собран в его улыбке. Вот если бы к нам, мрачным и угрюмым, погружённым в свои проблемы, редко и фальшиво улыбающимся, привить хоть грамм лёшиного лучезарного оптимизма, то мир точно стал бы другим. В нём не нашлось бы места злобе и зависти, алчности и жадности и много чего бы ещё не нашлось, однако я точно знаю, что остались бы только радость, любопытство и жгучее желание жить. Именно это и отражалось на лице Лёши. Жгучее желание жить. Он любил жизнь и автобус. Паша тоже любил автобус и жизнь и, если бы не поминки, то пути Паши и Лёши пересекались бы значительно чаще. Но и эти редкие пересечения оставались в памяти народной. Дело в том, что Лёша как две капли воды был похож на помолодевшего Генсека. Это был крупный брюнет с широким ослепительным лицом, густыми бровями и розовыми мокрыми губами, и Паша, встретившись с ним в автобусе, хлопал себя по коленкам и глубокомысленно изрекал: «Ты цар!». Лёша, однако, не спешил принять лавры Генсека и, ослепляя автобус светлейшей и безмятежнейшей из улыбок, как правило, отвечал: «А ты, ты…». Дальше шёл обмен матерными словами, весёлыми и бессмысленными. Мрачные лица пассажиров автобуса светлели, появлялись улыбки, казалось, будто солнечный, весёлый ангел влетел в автобус, а, может быть, целых два. Но довольно про Пашу, про него уже и так достаточно поговорили за столом, поговорили, посмеялись и даже пожалели, что не допускают Пашу на свадьбы. Но уж так повелось, на поминки, пожалуйста, а вот на свадьбы ни в коем случае, своих дураков хватает.
Между тем свадьба городская, какой она пыталась быть накануне, легко перевернулась и превратилась в свадьбу деревенскую. И студенты, казалось, никуда не расходившиеся на ночь, с радостным воплем приняли главную её изюминку.
Что главное на второй день деревенской свадьбы? Водка? Нет, ответ неправильный. Песни под баян? Тоже нет. Главное на второй день деревенской свадьбы – это ряженые. Наверное, каждый гость, предвкушая этот второй день, мысленно выбирал себе роль и даже готовился к этому действу. Не верите? Тогда объясните, откуда вдруг взялось столько нужной одежды, косметики, столько репчатого лука в сеточках и гигантских морковей, привязанных к ним. Всё это готовилось заранее, и каждый уже знал, кого он будет изображать и что говорить.
«Ряженые идут!» – этот радостный крик я помню с раннего детства и всегда выбегал смотреть, как идёт по улице весёлая толпа переодетых в женщин мужчин и женщин, надевших мужские костюмы. Клоунская раскраска, разрумяненные свёклой щёки, губы с запредельным слоем помады, томные подведённые глаза. С каким удовольствием мужики на это время становились женщинами и играли, изображая из себя недотрог или, наоборот, прикидывались распутными бестиями. А женщины, переодевшись мужиками, реализовывали свои самые буйные фантазии. Клеили себе усы, бороды, украшали себя ниже пояса овощами, недвусмысленно заявляющими о гендерной принадлежности изображаемого персонажа. Вся эта компания пела, смеялась, кривлялась и плясала, а если навстречу попадался прохожий, то к нему приставали всей толпой, и не всегда ему удавалось вырваться – чаще налитое угощенье вовлекало его в это представление, и он попадал в итоге за стол, забывая, куда и зачем шёл.
А песни, а частушки! Конечно, во главе ряженых шёл гармонист, и пелось такое, что воспроизвести на бумаге нет никакой возможности, бумага сгорит от стыда, сгорит и компьютер, на котором печатается эта глава, да и сам я, чтобы воспроизвести пропетое тогда, должен выпить, чтобы не сгореть, но я не пью и рисковать своей жизнью не стану. Просто поверьте мне на слово, народное творчество в этой области пределов не знает.
Но свадьба Андрюхи и Дины переплюнула и это. Перед домом образовались две группы ряженых. Первая группа состояла из близкой деревенской родни во главе с тамадой Вовой Киселёвым и его женой. Алла, как профессиональный массовик-затейник, навесила на бёдра такого затейника, что окружающие только вздрагивали и всплёскивали руками. Её довольное лицо с усами из мочала сияло, видимо, ночь для Аллы была удачной во всех отношениях, и сотворённый ею овощной аппарат как бы олицетворял пережитые ею ночные приключения.
Вторая группа состояла из студентов и тех гостей, которые хотели когда-то быть студентами. Тут тоже фантазия била через край. Молоденькие, ещё не потерявшие формы студентки и студенты переоделись так, что было трудно отличить, кто есть кто на самом деле. Петька Усов, переодетый и раскрашенный девчонками, превратился в красавицу, а Витька Солдатов вдруг предстал перед всеми такой развратной шлюхой, что выход на панель в какой-нибудь Голландии принёс бы ему немалые деньги. А Нинка, Нинка Пугачёва, симпатичная толстушка, заделалась парнем, на которого посматривали захмелевшие гостьи женского пола. Возглавлял студенческую компанию Андрей Зубрилов, гитарист от бога с великолепным голосом и хипповой внешностью. В расклешённых от бедра брюках, с длинными волосами, виртуозно владеющий гитарой и имеющий голос, настоящий голос, Андрей исполнял всё, от частушек в ритме рок-н-ролла и русских народных песен в стиле блюз до коммунистических и комсомольских гимнов, которые он перекраивал так, что хотелось и слушать, и петь их, чего никогда не случалось, если приходилось слушать эти песни в исполнении Кобзона или Лещенко.
Когда эта компания вывалила за ворота, то увидела на улице замечательную картину. Прямо напротив, словно по заказу, собралась большая собачья свадьба. Толпа кобелей самых ублюдочных мастей и размеров собралась вокруг рыжей суки. Вся эта братия нюхала, чесалась, зевала и по очереди пыталась добиться расположения рыжей невесты. Та лениво огрызалась, когда ей что-то не нравилось, но в общем была благосклонна и принимала женихов. Две свадьбы встретились и замерли напротив друг друга. Надо отдать должное человекам, они повели себя достойно и не стали пугать братьев меньших, они, наоборот, замерли, видимо предвкушая, что дальнейшее развитие событий будет гораздо интереснее, если не пугать животных. Так и случилось. Собачья свадьба, в любовном угаре не почувствовав опасности, просто развернулась и пошла по улице. Женихи сменяли друг друга, не особо способные быстро сходили с дистанции, уступая место более стойким, а Вова Киселёв, задыхаясь от смеха, выводил им вслед на своём баяне популярную песню «Просто я такая», украденную вокально-инструментальным ансамблем «Здравствуй, песня!» у Барбары Стрейзанд. Толпа ряженых, дёргаясь от хохота, дошла по улице до магазина, повернула налево и направилась по асфальту прямо к Волге. Из дворов выходили люди, и скоро уже хохотала вся улица. Никто и не заметил, как к толпе присоединились невесть откуда взявшиеся Андрюха с Диной, они тоже смеялись, не принимая на свой счёт этой бесстыдной потехи, актёрски разыгранной людьми и натурально прожитой собаками. Животные, как всегда, переиграли человека и выглядели куда более естественно и достойно. Но общего ритма свадьбы это не нарушило, и к вечеру разошлись и разъехались гости, увозя с собой память о такой необычной, богатой и запоминающейся свадьбе.
Глава 4
ЛЮБКА
– Знаешь, за что я тебя полюбила? – спросила меня Верка.
– Ну? – я задумался. Захотелось, чтобы причины были весомы и достойны, и чтобы любовь, вызванная этими причинами, была прочна, как гранит, на котором можно было бы строить здание высокой прочности, пусть даже и не с Веркой.
– Ну? – ещё раз промычал я.
– За твои джинсы!
– О как! – я снова задумался.
– А что? Нравятся?
– Ещё бы! Настоящий Wrangler!
Джинсы были куплены недавно и стоили огромных, по тем временам, денег.
– Ну ты тоже неплохо смотришься на их фоне, ты вообще классная чувиха. У меня, знаешь, лэйблы от штанов остались, наклейки там всякие. Возьмёшь?
Верка прижалась ко мне и тихо кивнула.
Ох, как хороша была Верка! Девочка карманного формата, с огромными глазищами, умница, удобная, как складной ножик, и добрая, как ирландский сеттер, готовая любить вечно… Ах Верка, Верка, почему ты сейчас не со мной…
– А ты знаешь, – спросила Верка, – что твой друг Андрюха Козлов к Любке приходил и комсомольскую характеристику для работы спрашивал?
Любка, старшая сестра Верки, была освобождённым секретарём комсомольской организации нашего техникума. Старше Верки на несколько лет, она была сделана совсем по другим лекалам, была и покрупнее, и повыше, и посерьёзнее, и посолиднее, впрочем, последние качества вытекали уже из самой должности освобождённого секретаря. Должности, служившей первой ступенью на партийной карьерной лестнице и, при известном старании и удаче, сулившей заоблачные высоты особенно такой красивой девушке, как Любка. А Любка была красива и умна, и многое ей удавалось. Она училась на заочном, и её любили как студенты, так и преподаватели, любили её также молодые референты из горкома комсомола, и сам первый секретарь откладывал все свои дела, когда Любка приходила к нему обсудить текущие проблемы.
– Знаешь или нет? – Верка толкнула меня в бок.
– Да, что-то я уже слышал, – промямлил я, не выдавая на всякий случай своей осведомлённости в данном вопросе.
– Он что, совсем спятил, твой Козлов? Сеструха пришла домой не в себе, задумчивая вся, а за ужином вдруг заржала, как конь, мать напугала. Та ей: Любаша, что с тобой, а Любка отсмеялась и сказала, что Козлов – это конь, вернее сказать, козёл, и такого она себе и представить не могла, и что теперь делать, ума не приложит. Но матери больше ничего не сказала. Я из неё перед сном еле вытянула два слова и теперь сама в задумчивости. Говори, что знаешь? – Верка взяла меня за грудки, в шутку конечно, и, притянув к себе, поцеловала. – Говори, а то до смерти зацелую!
Это она умела, и я был совсем не прочь прикоснуться к вечности, будучи замученным Веркиными поцелуями. Было начало зимы, и мы стояли в подъезде, прислонившись к тёплым батареям.
– Целуй! И когда вместо тебя меня начнёт обнимать Кондратий, я тебе всё расскажу.
– Ну я серьёзно, – сменила тон Верка.
– И я серьёзно! – не сдавался я.
– Ну ладно. До смерти не обещаю, но пощады не жди!
…Через пятнадцать минут Верка запротестовала.
– Ну хватит, я пошутила! – но мне уже было не до шуток. С трудом возвращаясь к реальности, я подумал о том, сколько же влюблённых пар спасли от нежелательной беременности тёплые подъезды советских хрущёвок. Перейти от поцелуев к более решительным действиям было решительно невозможно.
– Эх, Верка, Верка! – встряхнул я головой.
– Любимый мой! – Верка, уже совсем было размякшая в моих руках, тоже с трудом приходила в себя.
– Ну расскажи, пожалуйста!
– Ладно, – согласился я. Продолжать начатое поцелуями дальше просто не имело смысла, и лучше от всего этого было чем-нибудь отвлечься. Но знал я немного. Андрей, обзаведясь семьёй, отдалился, и дружба наша понемногу угасала. А знал я только, что устраивается он в церковь звонарём и просил не трепаться об этом.
– Классно! Но маловато для интриги. – Верка разочарованно провела по моей щеке пальцем.– А давай ты мне будешь рассказывать всё, что от Андрея узнаешь…
– А ты мне будешь рассказывать, что узнаешь от Любки. Идёт?
– Идё… – договорить ей помешали мои губы.
Глава 5.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Верка училась в областном университете и, хотя и была знакома с Андрюхой и со многими моими друзьями, в числе приглашённых на свадьбу не оказалась и многого не знала. В то время мы только присматривались друг к другу. А Андрюха после свадьбы переехал в просторный дом Дининых родителей, и перед ним в полный рост встала главная семейная проблема – на что жить? Беременность серьёзно усложняла эту проблему. Новость про беременность не вызвала восторга у родителей молодожёнов, впрочем, и серьёзного огорчения она не вызвала тоже. «Мы, конечно, поможем, но полностью сесть на нашу шею не позволим, раз уж вы такие взрослые», – единодушно заявили они. И Андрюха задумался. Две стипендии по 36 рублей – итого 72, маловато для начинающей семьи, даже для двоих. А родится ребёнок, сколько денег понадобится? Выход один – искать работу, но впереди – диплом, и бросать учёбу совсем не хотелось, значит, не полноценная работа, а подработка. Но кто возьмёт молодого здорового, но ничего не умеющего парня даже на простую работу? Проблема!
Андрюха загрустил. Он уже и дворником ходил устраиваться, но не взяли; места лаборантов в техникуме, на которые он так рассчитывал, тоже были заняты. Хотел было грузчиком на железнодорожную станцию устроиться и даже целую неделю туда ходил и чего-то там грузил, но тамошняя команда мужиков оказалась сильно пьющей, и он в неё по молодости лет не вписался, а Дина, как-то раз учуяв запах бормотухи от мужа, и вовсе запретила ему туда ходить и правильно сделала. Загрустил Андрюха. И вот однажды, возвращаясь с занятий, он встретил на улице батюшку, чей дом стоял напротив и соседствовал с церковью. Батюшку звали отец Сосипатр. Смешное это имя с удовольствием произносили все жители села мужеского пола, разделяя его небольшой паузой на две части ровно посередине. Как бы весело это ни звучало, но этимологические составляющие имени совершенно неосознанно вычленялись ими правильно, а как звали батюшку на самом деле, мало кто знал.
Отца Сосипатра пригласили было на свадьбу, но он отказался, заявив, что к невенчанным на свадьбу не пойдёт, а о венчании в то время не могло быть и речи.
– Здравствуй, Андрей!
– Здравствуйте! – Андрей смутился, не зная, как обратиться к священнику.
– Хорошее у тебя имя, Андрей! Апостольское! Брата апостола Петра так звали и сам он апостолом был. Что грустный такой?
– Андрюха, общительный по натуре, легко купился на батюшкину лесть и выложил ему всё как на духу.
– Бог даёт дитяти, даёт и на дитяти! – резюмировал батюшка и в лоб спросил: – Звонарём в церковь пойдёшь?
– Это как? – у Андрюхи даже челюсть отвисла.
– Да вот так! – Батюшка оценивающе посмотрел на крепкого телом Андрюху. – Был у меня звонарь, да стар стал, не может больше на колокольню бегать, а прихожане-то, сам знаешь, одни старушки, да старички. А кто покрепче, так те далеко от храма живут. Да ты не бойся, не сложно это. Отзвонил заутреню и на учёбу пошёл, на праздники какие отзвонить тоже не сложно, это же не у станка стоять, работа, можно сказать, творческая и Богу угодная, да и с домом, однако, рядом.
– Да не умею я! – Андрей аж раскраснелся от такого предложения.
– Это поправимо, сын мой, я тебя научу.
– А Вы-то что, сами не можете?
– Могу, конечно, нас в семинарии и этому обучали. Но мне ведь службу справлять надо, не могу я и там и тут быть. Платить тебе буду 120 рублей, как инженеру, ты подумай.
– Я, я … я подумаю, с женой посоветоваться надо.
– Это правильно, посоветоваться с женой надо. И мне ведь не самому эта мысль в голову пришла, мне ведь матушка моя подсказала, она все новости в селе знает.
– Так Вы знали…
– Знал, конечно! Да ты не смущайся, богоугодное дело делать будешь.
– Но ведь я вроде как в Бога не верю.
– А ты сам-то это точно знаешь?
Андрюха смутился.
– Да вроде как нет его…
– Да что ты всё заладил, вроде как да вроде как, а я тебе так скажу: чего нет, того и назвать нельзя. Говоришь Бог, значит есть ОН! Просто ты ещё не пришёл к нему, иные всю жизнь пути к нему ищут, а к тебе он сам идёт. Ну как?
– Дайте подумать!
– Думай. Только думай быстрее, скоро Рождество Христово, а за праздничные дни я премиальные плачу.
– Вот здорово! Только бы Дина согласилась, это же не фуньку на железнодорожной ветке жрать и… 120 рублей плюс премиальные, да плюс две стипендии по 36 рублей – это же 192 рубля плюс премиальные. Да мы богачи! А что тесть скажет и тёща, они же коммунисты, чёрт бы их побрал. А! По фигу! Мне жену кормить надо и ребёнка. Если будут против, пускай сами платят 120 рублей в месяц, только хрен они заплатят, кулугуры, – слово это Андрей услышал недавно, вроде как жадные они, но не были тёща с тестем жадные, только ценили труд и нажитое трудом. А вообще деды и бабки их староверами были, жили тут же за Волгой на речке Керженец, кержаки, одним словом, и кулугуры.
Дина с уже округлившимся животом и непрекращающимся токсикозом сказала только:
– Слава Богу, что не на станцию!
Родители Дины как-то двусмысленно хмыкнули, переглянулись.
– Ну что ж, может оно и правильно!
А Андрюхины родители сказали просто:
– Иди, раз платят.
– Я, – сказал отец Андрея, – за 135 рублей вкалываю, и мать твоя 90 получает, а ты сразу 120 и плюс стипендия, и чтобы планку эту не снижали! – и добавил, адресуя неизвестно кому: – Сволочи!
На следующее утро Андрюха постучал в дверь дома отца Сосипатра. Батюшка предстал перед Андрюхой в самом что ни на есть мирском виде. На нём были никулинские треники с выпученными коленками, в треники была заправлена клетчатая рубаха с длинными рукавами, застёгнутая на все пуговицы, а из-под густой бороды на рубаху выбегала жёлтая цепь, которая удерживала от падения возлежащий на большом животе массивный крест. «Неужели золотой?» – подумал Андрей. Батюшка жевал что-то огуречно-чесночное, а за его спиной кипела жизнь. Батюшка был весьма плодовит, и четверо детей, мал мала меньше, считали пространство дома своим личным пространством и заправляли в нём от пробуждения до отбоя. А отбой батюшка Сосипатр организовал сообразно вере, а также долгу советского человека и личному предпочтению. Ровно в девять вечера, сразу после телевизионной программы «Спокойной ночи малыши», тот, кто не желал «отбиваться», шёл к батюшке и читал «Отченаш!», а слишком расшалившимся батюшка подбрасывал «Апрельские тезисы», после чего дети клялись быть послушными и быстро засыпали в своих кроватках.
Но сейчас было утро, и батюшка, дожёвывая, приглашал Андрюху в дом.
– Андрей! – воскликнул он. – Не ждал так рано!
– Так на занятия нужно идти.– Андрюха, смущаясь, вошёл в дом.
– Давай, давай, проходи! Тут у меня как бы кабинет и бухгалтерия вся. А ну идите к мамке! – батюшка подтолкнул вон двух мальцов, норовивших забраться в кабинет вслед за взрослыми. – Может, чайку? Нет? Давай, садись! Ну что, согласен? Что жена сказала?
– Да всё нормально и Дина не против.
– Ну тогда давай будем всё оформлять. Вот тебе листок, вот ручка, пиши заявление.
– Какое заявление? А разве нужно заявление?
– Ну, конечно, нужно, ты же на работу устраиваешься. Всё должно быть по закону и официально.
– А что писать?
– Пиши: Заявление. Точка. На имя Крылова Леонида Марковича. Так меня зовут. Прошу принять меня, Козлова Андрея…, как тебя по отчеству? Иванович? Козлова Андрея Ивановича на должность оператора музыкального сопровождения в Храм Казанской иконы Божией Матери. Точка. Число. Подпись.
– И всё?
– Ну да, только к заявлению нужна ещё комсомольская характеристика с места учёбы.
– А-а?!
– Порядок такой, Андрюша, не мы его придумали, не нам его менять.
– А дадут мне такую характеристику, да ещё в церковь?
– Будешь настырным, ещё и не то дадут. Ну, иди!
И Андрюха пришёл к Любке. Нет. Не так. Сначала Андрюха пришёл к Вовке Бузакову, который был нашим главным комсомольцем в группе, и, пригрозив расправой в случае разглашения тайны, выложил свою просьбу. Вовка поклялся молчать и, немало посмеявшись, в просьбе отказал и категорично отправил Андрюху к Любке.
В этот день у Любки было явно плохое настроение. Ну что-то было не так в тот день в её жизни или девичьем здоровье, а может что-то другое, кто знает, только мрачной была Любка.
Даже не взглянув на Андрея и не предложив ему сесть, Любка спросила:
– Ну что у тебя? – больше всего ей хотелось, чтобы этот Козлов исчез, растворился, а она осталась одна в этой маленькой комнате, и чтобы никто не мешал ей пережидать приступ головной боли.
– Люб, а Люб! – заблеял Козлов, – характеристика мне нужна на работу.
Любка подняла голову:
– На какую работу?
– Звонарём в церковь, в Храм Казанской иконы Божией Матери в Великом Враге!
– Ты что, Козлов? – зло прошипела Любка; голова у неё раскалывалась. – Шутишь, что ли?
– Не шучу.
– На работу? Звонарём?
Любка помотала головой, словно желая избавиться от наваждения.
– Да, на работу. Дина беременна, деньги нужны! Люб, ты чё? – страдание на лице Любы вдруг отвердело, спина выпрямилась, и она поглядела на Андрея, как женщина с плаката «Родина мать зовёт!».
– Люб, ты чё? – ещё раз спросил Андрей.
– Козлов, ты что, верующий? – Любка с трудом подавила желание укусить Козлова прямо в его наглую упругую щёку.
– Не, Люб! Ты чё! Просто деньги нужны, Дина беременна…
– Так, так, так! Дина беременна, а ты хочешь на работу? А ты что, в бога веришь, Козлов?
– Да! Нет! Нет! Ты чё, Люб! Мне характеристику нужно. Бузаков к тебе отправил.
– Характеристику, что ты классный комсомолец, регулярно платишь взносы, читаешь основоположников, всегда и везде поддерживаешь линию партии и комсомола, ни в бога, ни в чёрта не веришь, а хочешь только за верёвки дёргать, деньги получать и… В общем, подожди Козлов, подумать надо, – Любка вдруг ощутила себя на переднем фронте идеологической борьбы, и борьбу эту надо было развернуть в свою пользу.
Несмотря на головную боль, Любка в критические дни своей биографии умела быть собранной и не принимать скоропалительных решений и потому твёрдо и серьёзно сказала:
– Вот что Козлов, ты приходи завтра, а ещё лучше послезавтра, и тогда окончательно решим, а сейчас не могу, мне в горком комсомола срочно нужно.
– Люба! – Андрей умоляюще поглядел на неё, – и мне срочно надо!
– А почему такая срочность?
– Рождество Христово скоро, а мне ещё курс обучения у батюшки пройти нужно.
Освобождённый секретарь комсомольской организации нефтяного техникума Любовь Юрьевна Храмова, поёжившись от этих слов, спросила:
– А как зовут… – она уже хотела сказать попа, но неожиданно для себя произнесла: – батюшку?
Глава 6
ГОРКОМ
Люба не соврала. Во время разговора с Андреем ей и впрямь срочно захотелось в горком комсомола. Да и к кому пойдёшь с такой проблемой – не с мамой же советоваться. А в том, что это серьёзная проблема, Люба поняла сразу. Ещё не вступив в партию коммунистов, Люба уже обладала мощным партийным чутьём. Написать комсомольскую характеристику для церкви, не заручившись согласием первого секретаря городского комитета комсомола, она никак не могла. Ошибка в таких вопросах могла стоить дальнейшей карьеры, а в будущее Люба давно решила двигаться, опираясь исключительно на общественную работу, сначала комсомольскую, а потом и партийную.
Однако в горком она не пошла: мешала головная боль, к тому же рабочий день уже заканчивался, и Любка направилась домой, чтобы отлежаться и хорошенько всё обдумать.
Утром, направляясь в горком, Люба уже знала, как ей преподнести звонаря-комсомольца Козлова с максимальной выгодой для себя. Утренний зимний воздух и ходьба поднимали настроение, и в здание горкома Люба вошла посвежевшей, раскрасневшейся от лёгкого морозца и чертовски привлекательной в своей новенькой дублёнке, дёшево доставшейся ей по знакомству от одного горкомовского референта, давно уже поглядывавшего на неё. Комсомольская работа уже начинала приносить первые материальные плоды. Референт доставал Любе косметику, обувь, а недавно продал по дешёвке настоящие джинсы «Super Rifle», конфискованные им у одного спекулянта во время комсомольского рейда по городскому рынку. Но на работу хитроумная Люба джинсы не надевала: негласная этика не позволяла появляться комсомольской богине в столь явном буржуазном прикиде, и большую часть времени джинсы проводили в шкафу. Сестре Верке, не имевшей джинсов, строго-настрого запрещалось прикасаться к ним, и она чёрной завистью завидовала сестре. Да и не могла она их надеть, потому что носила одежду на два размера меньше.
Здание горкома комсомола находилось в центре города, в пятнадцати минутах ходьбы от техникума, на площади, где сосредоточилась вся городская и районная власть. В центре площади перед зданиями горкома и райкома стояла огромная фигура Ленина, смотрящего на восток, за Волгу. Ленин, подавшись из распахнутого пальто вперёд, указывал правой рукой в Сибирь, явно намекая теснившимся за его спиной зданиям, а точнее обитавшим в них, на их возможную судьбу. На двух этажах горкома комсомола располагались: отдел пропаганды и агитации, отдел по работе среди учащейся и студенческой молодёжи, отдел по работе с пионерами, организационный отдел, отдел комсомольских организаций, отдел рабочей молодёжи, отдел культурно-массовой работы, отдел учёта и статистики, информационно-методический отдел, организационно-политический отдел, социально-экономический отдел, отдел физкультуры и спорта, отдел по работе на селе. В этом постоянно растущем списке отделов не хватало только отдела разведки и контрразведки, отряда спецназа и отдела по борьбе с инопланетянами; впрочем, отряд спецназа заменял Оперативный Комсомольский Отряд, чей штаб находился тут же. Отделы делились, как инфузории, количество их с каждым годом росло, и конца этому не было видно. По коридорам сновали с папками молодые комсомольские секретари и секретарши, в кабинетах стучали пишущие машинки, готовились отчёты и планы, составлялись протоколы заседаний, рапорты, акты и ведомости, писались справки, проводились пленумы, конференции, заседания бюро, отделов и комиссий и так далее, и так далее, и так далее. Работники горкома комсомола – бездельники высшей пробы – были, как один, энергичны, упитанны, самоуверенны, умели правильно говорить, имели связи во всех организациях города и района. Проникнуть в их среду случайный человек не мог по определению; чтобы попасть туда, нужно было пройти длинный путь от первичной комсомольской организации и соответствовать многим требованиям. У них давно выработался свой особый язык, была своя манера говорить, походка, одежда. Горкомовцы, райкомовцы и обкомовцы узнавали друг друга в любом обществе по особым приметам, как принадлежавшие к особой высшей касте, и даже в служебные машины они садились, как-то по-особому, не как простые смертные. «Комсомольцы, как евреи – одна большая и дружная семья», – любил говорить Борька Соколов, заведующий отделом агитации и пропаганды, и Борис Наумович знал, что говорил.
Войдя в горком, Люба сразу же направилась к первому секретарю. В предбаннике кабинета стучала на машинке секретарша Таня Золина. Увидев Любку в шикарной дублёнке, она с удовольствием отметила, что её дублёнка лучше.
– У себя? – спросила Люба, указывая взглядом на дверь в кабинет.
– У себя, – с лёгким презрением ответила Таня. – А ты что, без записи?
– Да дело срочное, Танюша, – с таким же лёгким презрением ответила Люба, скользнув взглядом по невыдающейся Таниной груди. Поймав Любкин взгляд, Таня сказала:
– Так хоть позвонила бы! – и как бы невзначай выставила из-под стола свою ножку в югославском сапоге.
– Звонила, так у вас всё время занято. – Любка распахнула дублёнку, под которой обнаружились розовый батник и шёлковый шейный платок. Таня острым взглядом разглядела на батнике две маленькие вышитые английские буковки, бросила стучать на машинке, достала свою сумочку и, копаясь в ней, как бы случайно уронила на стол пачку сигарет «Marlboro» и начатую пачку жвачки. Люба вздохнула и тоже полезла в сумочку, из которой достала небольшой изящный косметический набор явно несоветского происхождения, подаренный ей старательным референтом, и подошла к зеркалу. Таня несколько нервозно извлекла из сумочки тюбик губной помады. Помада хоть и была польской, но издалека это было не заметно. Люба, припудрив нос, достала из сумочки умопомрачительный блеск для губ и тонкой палочкой с поролоном на кончике провела по губам. Это был «контрольный выстрел в голову», и Таня, зашвырнув польскую помаду в сумочку, не глядя на Любку, ударила по клавишам пишущей машинки и процедила ледяным голосом сквозь зубы:
– Занят Сан Палыч.
Но тут дверь кабинета распахнулась, и появился сам первый секретарь горкома комсомола Васильков Александр Павлович, а для своих просто Сан Палыч.
Глава 7
САН ПАЛЫЧ
Прежде чем стать первым секретарём, Санька Васильков прошёл сложный и извилистый жизненный путь. Первым серьёзным событием на этом пути стала кража пяти рублей из кошелька матери. Это случилось много лет назад, когда Санька учился во втором классе. Став обладателем несметного по тем временам богатства, Санька со своим дружком Геркой Смирновым отправился в городской магазин «Культтовары» прожигать жизнь. В «Культтоварах» они купили модель фюзеляжного планера, который ещё нужно было собрать, лобзик с комплектом пилок и переводные картинки с изображением самолётов общей стоимостью 2 рубля 15 копеек. Потом прожигатели жизни направились в магазин «Хозтовары», где был приобретён складной нож за полтора рубля, затем посетили магазин «1000 мелочей», где разжились маленьким подарочным сундучком из анодированного алюминия за 80 копеек. Потом на их пути встал продуктовый магазин «Ласточка», где, вошедшие во вкус, юные нувориши купили четыре брикета сухого вишнёвого киселя на 24 копейки и две бутылки лимонада на 30 копеек. На оставшуюся копейку хотели купить коробок спичек, но продавщица, усомнившись в благих намерениях растратчиков маминой пятёрки, спичек не продала. Наевшись сухого киселя и напившись лимонада, довольный жизнью Санька спрятал сокровища под диваном, не думая о последствиях. А они не заставили себя долго ждать.
Продавщица магазина «1000 мелочей» знала и Саньку и его маму и очень удивилась, когда на вопрос, откуда у него такие деньги, услышала, что их дала мать. Удивилась и засомневалась. По её мнению, не могла одинокая Санькина мамаша, работавшая штукатуром на стройке с зарплатой 67 рублей новыми деньгами, дать Саньке аж целый рубль на покупку такой ненужной дряни, как подарочный сундучок из анодированного алюминия. Вечером того же дня она и поделилась с ней своими сомнениями.
Как мать лупила Саньку, слышал весь двор. Под окнами их квартиры, находившейся на первом этаже, собралась вся дворовая детвора и удовлетворённо комментировала каждый Санькин вопль. В соседнем подъезде, но этажом выше, лупили Герку, но его воплей никто не слышал, потому что окна их квартиры выходили на другую сторону дома.
Удивительно, но экзекуция самым положительным образом подействовала на Саньку Василькова. Он стал лучше учиться, прочитал Гайдара, стал командиром октябрятской звёздочки своего класса. Уже тогда за серьёзность его стали в шутку называть Сан Палычем. Побывав однажды хозяином жизни, почувствовав вкус денег и их чудесную власть над миром, Сан Палыч уже никогда не забывал этого. Не забывал и того, что даже ничтожная власть командира октябрятской звёздочки приносит гораздо большее удовлетворение, чем деньги. Ещё вынес из детства Санька, что за нарушение закона всегда следует неизбежная кара, но можно всё иметь, закона не нарушая, и потому налегал на общественную работу, был активным пионером, а затем и комсомольцем, и давно было им замечено, что власть, даже самая маленькая, притягивает к себе и деньги, и уважение, а также материальные штуки, малодоступные прочим смертным.
– Люба, Любушка, что ж ты не заходишь, дорогая? А я смотрю в окошко: идёт! Ну, думаю, ко мне – и ведь точно ко мне. Заходи, заходи. Танюша, сваргань-ка нам чайку или лучше кофейку. – Сан Палыч подошёл к Любе, протягивая руку для приветствия. Люба пожала руку, отметив про себя, что она тёплая и сухая, и вошла в кабинет. Следом вошёл Сан Палыч и закрыл обитую дерматином дверь.
– Какая ты! – восхищённо причмокивал Сан Палыч, помогая Любе снять дублёнку. – Прямо глаз не оторвать! И что ж привело освобождённого секретаря комсомольской организации славного нефтяного техникума в нашу скромную обитель? – Люба открыла было рот, но Сан Палыч замахал руками. – Молчи, молчи, о делах потом! Сначала кофейку – у меня растворимый импортный, Валентина Моисеевна из Горторга подбрасывает.– Сан Палыч подошёл к селектору и нажал кнопку. – Танечка, как там водичка, закипела? Ну неси чайник, а кофе мы тут сами заварим.
Вошла Таня. В руках у неё был поднос, на котором как Тадж-Махал возвышался красивый фарфоровый чайник. Из-под крышки Тадж-Махала вилась тонкая струйка пара. Таня поставила поднос на стол и, не взглянув на Любу, вышла. Сан Палыч открыл стенной шкаф и достал оттуда банку растворимого кофе, коробку конфет «Грильяж в шоколаде», сушки, белую сахарницу, две мельхиоровых ложечки, а из холодильника извлёк картонную пирамидку со сливками.
– Может, коньячку? – Сан Палыч вопросительно взглянул на Любу.
– Что ты, что ты! – запротестовала Люба.
– Ну и правильно, – согласился Сан Палыч. – Я и сам на работе не люблю! Ну тогда кофейку!
Люба согласно кивнула.
– Только мне без сахара.
– Ох, Люба, Люба! Ты бы только знала, как нелегко сегодня живётся. – Сан Палыч колдовал над чашками. – Слышала, наверное, что Петраш с Феофановым учудили. А ведь нам расхлёбывать, нам ответ держать! И как нам сейчас в обкоме отчитываться? Мы бы загасили, но ведь у этого дурака Гальперина и на обком, как оказалось, выход имеется.
Сан Палыч не сомневался, что история эта Любке известна, как известна всему городу, и совсем не интересовало его мнение Любки, как освобождённого секретаря комсомольской организации, а интересовало его исключительно – возбудится Любка или нет. Очень хотелось Сан Палычу, чтобы Любка возбудилась. Возбуждение женщины Сан Палыч ощущал остро и всегда стремился вызвать его в женщине независимо от того, какая женщина была перед ним в данный момент. Это, вызванное им, возбуждение, Сан Палыч ощущал физически по одному ему известным признакам, по изменению неуловимых запахов, по особому блеску глаз, по движениям тела, по смущению или отсутствию оного, и воспринимал его, прежде всего, как победу личную, физиологическую и только потом как победу идеологическую, но обе эти победы он ставил превыше всего в своей жизни и часто путал их местами. Вот и сейчас, разливая кофе, Сан Палыч поглядывал на Любу, стараясь определить степень её возбуждения.
Любовь Юрьевна Храмова, молодая, красивая, умная и очень амбициозная, прекрасно знала, что от неё хотят, и совсем не планировала портить отношения с главным комсомольцем города и потому изобразила возбуждение ровно на столько, чтобы Сан Палыча не сорвало с катушек, и ровно на столько, чтобы у Сан Палыча сохранилась способность мыслить и выслушать проблему. К тому же историю Петраша и Феофанова она знала куда лучше и детальнее, поскольку оба персонажа учились в её техникуме. И надо без ложной скромности сказать, что эта история действительно возбуждала её очень сильно, как и всякую молодую женщину. А случай с Петрашом и Феофановым был чрезвычайно прост и остался бы незамеченным, если бы дура Гальперина не поделилась восторгом со своей тёткой, а тётке той было столько же лет, сколько и Гальпериной, и, в общем, всё забурлило и потекло.
Глава 8
ПЕТРАШ И ФЕОФАНОВ
Так что же там случилось с Петрашом и Феофановым? О господи, да ерунда! Два балбеса, получив стипендию, решили отметить это дело в городском ресторане. Банально, скучно, скажете вы? Да, банально и скучно. Так же банально и скучно они сняли даму, то есть скучную такую даму, скучную настолько, насколько может быть скучной пьяная дама, ничем не интересная и даже намного старше их, и, конечно, на всё согласная. Даму отвели в квартиру Феофанова, чья мать работала в тот день в ночную смену, и до утра предавались чудной любви втроём. Резвились, пока хмель не покинул этот тройственный союз, и утро не развело всех троих по своим углам.
Однако, муж дамы, пришедший под утро типа с дежурства, обнаружил, что ягодицы и спина его родной жены, вернувшейся незадолго до него, разрисованы, и не хохломскими узорами, а фашистскими свастиками с непонятными английскими словами. Нарисовано и написано это было фломастером, который никак не хотел смываться. Муж слегка смутился и потребовал объяснения. Дама долго не понимала, чем недоволен её любимый, пока с помощью нехитрой системы зеркал сама не увидела свою спину. А увидев, вспомнила, как лёжа на Феофанове, чувствовала поглаживание по спине, и это поглаживание доставляло ей дополнительное неземное блаженство.
Всё объяснялось просто: пока под дамой трудился Феофанов, Петраш, чтобы развлечь себя, сначала просто водил пальцем по спине и ягодицам доброй женщины. Потом его голову пронзила яркая, как молния, мысль, использовать для этой цели импортный японский фломастер, замеченный им на письменном столе студента Феофанова. Вооружившись этим чудом японского ширпотреба, он, прежде всего, написал на спине дамы название любимой рок-группы «Led Zeppelin», потом мысль его неожиданно поменяла направление. Петраш вдруг решил, что он штурмбанфюрер СС Штирлиц, выполняющий опасное задание партии прямо в логове врага, и чтобы не выдать себя и не провалить явку, просто обязан доказать свою верность рейху нанесением фашисткой символики на тело радистки, имя которой он так и не удосужился узнать. Спина дамы немедленно украсилась свастиками разного размера. В охватившем его азарте Петраш вознамерился было дойти до женских лодыжек, но когда он закончил роспись ягодиц, дама вдруг испытала сильнейший оргазм, задёргалась, закричала, и Петраш понял, что задание партии выполнено.
Муж дамы простым болевым приёмом быстро добился признания в измене. Дама, вся в слезах, на коленях вымаливала прощения и клялась, что это бес её попутал, и была, в общем-то, права. В жизни никто и никогда не мог бы и мысли допустить, что строгая, принципиальная и совершенно неприступная председатель профкома второй городской автобазы Гальперина Ирина Александровна способна на такое. А в ресторане просто отмечали день рождения подруги, и после шампанского с водкой и портвейна с пивом, выпитых в чрезмерном количестве, Ирине явился бес, а дальнейшее она плохо помнит.
И всё бы закончилось хорошо, если бы не муж. Гальперин Михаил Аркадьевич принадлежал к довольно редкому типу советских идиотов, которые свято верили в идеалы родной партии и свою жизнь, в том числе и семейную, возводили, руководствуясь моральным кодексом строителя коммунизма. Недавно принятый в партию, он с гордостью носил звание коммуниста и ежечасно старался доказывать свою верность и преданность коммунистическим идеалам и, оказавшись вдруг в такой щекотливой ситуации, понял, что настал момент эту преданность реально доказать. Неверность жены неприятно царапала своими рогами партийное сознание Михаила Аркадьевича, но по-настоящему его возмущали проклятые фашистские знаки и непонятные иностранные слова: именно в них таилась угроза всему существующему советскому строю, и именно этого никак не мог потерпеть возмущённый разум Михаила Аркадьевича.
На следующий день, ни секунды не сомневаясь, он пришёл на приём к секретарю партийной организации второй городской автобазы, на которой работал слесарем пятого разряда. На счастье или на беду там как раз проходило заседание парткома, однако это нисколько не смутило слесаря, и он, как на исповеди, выложил всю историю перед партийными товарищами, напирая на то, что этих двух мерзавцев, фашистских выродков, нужно непременно найти и примерно наказать. Скучная партийная жизнь второй городской автобазы с дежурными собраниями и отчётами тут же наполнилась ярким смыслом и сочным содержанием. Партийные товарищи во главе с секретарём поблагодарили Михаила Аркадьевича за проявленную партийную бдительность и пообещали разобраться, а после его ухода заперлись в кабинете и до обеда пребывали от хохота в истерическом состоянии.
Смех смехом, но нужно было что-то решать. Понимая, что неофит-идиот коммунист Михаил Г. не успокоится, пока не удовлетворит свою благородную ярость, решили действовать. По показаниям неверной жены и работников ресторана Петраша и Феофанова довольно быстро вычислили и завели на них уголовное дело, но не за пьяный разврат, а за пропаганду фашизма, что было гораздо серьёзней и могло окончиться реальным сроком, не говоря уже об изгнании их из комсомола и техникума. Студент Петраш, кстати, божился, что, рисуя свастику на заднице Ирины Александровны, он вовсе не имел в виду фашистов, а просто изображал символ солнца, используемый в буддизме много тысячелетий, но следователь пригрозил, что добавит ему ещё и обвинение в религиозной агитации.
Ирина Александровна, почуяв, как из иерихонской блудницы она в один момент, как Золушка, превратилась в жертву нацистской пропаганды, скромно встала на сторону мужа. При этом всю историю она тайком рассказала во всех подробностях своей тётке, особо упирая на то сказочное неземное удовольствие, которое она испытала впервые в жизни. «Два молодых жеребчика, это тебе не баран чихнул, это, Тонька, надо испытать каждой уважающей себя женщине, после такого и жить стоит!» – Тонька с завистью внимала этому откровению и тут же представляла себя на месте Ирины Александровны.
Вся эта история чёрной тенью легла и на комсомольскую организацию техникума, и на горком партии и грозила вырасти до областного масштаба. Михаилу Аркадьевичу намекнули, что он может собственноручно набить морды фашистским молодчикам, опозорившим его жену, и что сами молодчики вроде бы не против такого решения проблемы, но принципиальный идиот настаивал на законном суде. Приходилось действовать от обратного и призывать именно к партийной совести идейного дурака, убеждая его, что враг не дремлет, но ждёт и ищет слабины в рядах коммунистов и что предание широкой огласке этого дела будет на руку Пентагону и всему мировому империализму и сионизму. А ему, как истинному борцу с мировым злом, нужно не выносить сор из социалистической избы, а навести порядок в своём доме самому, не привлекая внимания продажной буржуазной прессы, которая только и ждёт, как бы посильнее очернить самый справедливый строй в мире. И Михаил Аркадьевич потихоньку сдавался.
– Влепим мы строгача с занесением твоей жене, а тебе благодарность объявим тоже с занесением в личное дело. К Новому году премию подкинем, и не в деньгах дело, Аркадьич, а в том, что совесть в тебе партийная живёт, совесть коммуниста и советского человека! – от этих слов Михаил млел и уже готов был согласиться, но вдруг вставали перед его взором фашистские знаки на заднице жены и непонятное слово «Led Zeppelin» промеж лопаток, и снова волной вскипала ярость благородная и в голове пульсировало «Фашисты проклятые!».
– Судить их надо нашим коммунистическим судом!
– Да ты подумай сам, ну засудим мы их, а на следующий день ВВС и Голос Америки завоют от радости и разнесут этот факт по всему свету, да ещё переврут и разукрасят так, что мало не покажется, это ж тебе не мешок овса украсть, тут, брат, идеология! Пока всё на уровне слухов и сплетен, народ поговорит, поговорит и забудет, а если суд, тут брат и тебе достанется, как это ты, коммунист, не доглядел! Ведь ты коммунист?
– Коммунист! – вскидывал голову Михаил и недобро глядел на председателя парткома Пахомова Евгения Викторовича.
– И оно тебе надо? – в общем, хоть и медленно, но дело сдвигалось в нужном направлении.
Всё это Люба знала и невольно сама иногда представляла себя на месте Ирины Гальпериной, и становилось стыдно, и тут же кровь начинала пульсировать внизу живота, наполнять его негой, и Люба вдруг осознавала, что, окажись она в такой ситуации, вряд ли бы у неё хватило твёрдости долго сопротивляться молодым нахалам.
Сан Палыч мгновенно почувствовал, что Люба размякла, и блаженно вздохнул.
– Ну как кофеёк?
– Хороший у тебя кофе, Саша! – Люба, оставаясь с первым секретарём, наедине называла его по имени, и это очень нравилось Сан Палычу, поскольку уводило общение от официоза в сторону интима. Он подсел поближе, слегка приобнял Любу за плечи и тихо, почти как близкий друг, спросил:
– Ну, что у тебя произошло? Рассказывай.
Глава 9
ДВА СЕКРЕТАРЯ
– Серьёзное дело, Саша! Есть у меня студент по фамилии Козлов. Может, слышал?
– Это тот, на чьей свадьбе весь Великий Враг гулял и полтехникума?
– Тот самый! Пришёл он вчера под вечер ко мне и стал просить комсомольскую характеристику на работу. Жена, говорит, у него беременная и стипендии не хватает.
Люба замолчала, отхлебнула кофе, развернула конфету и с трудом откусила белоснежными зубами грильяж в шоколаде.
– А почему он к тебе за этим пришёл, а не к Бузакову? – Сан Палыч обладал прекрасной памятью и знал в городе всех, даже самых маленьких, комсомольских вожаков.
– В том то и дело, что не стал Володя Бузаков писать ему характеристику, а ко мне направил!
Люба опять замолчала, потягивая кофе. Она любила вот так, не сразу выложить всё, а вызвать напряжение неопределённости, интриги: это сразу придавало вес даже самой маленькой проблеме. Но и Сан Палыч был опытным бюрократом и нетерпения своего просто так не выказывал. Он прихлёбывал кофе, не убирая руки с плеч Любы, и ждал продолжения. Лицо его стало чуть ленивым.
– Слушай, я совсем забыл, у меня же зефир в шоколаде есть! Хочешь?
– Всё-то у тебя, Саша, в шоколаде! – улыбнулась Люба. – Неси!
Сан Палыч встал, порылся в шкафу и достал коробку зефира.
– Дефицит! Угощайся!
Любе очень хотелось, чтобы Сан Палыч первый спросил про Козлова, это означало бы её маленькую победу, но ей совсем не хотелось, чтобы Сан Палыч проявил слабость. Мужчину его собственная слабость раздражает, это она знала хорошо; ей просто хотелось проверить себя, как она умеет владеть ситуацией и контролировать её. Неплохо было бы и охмурить Сан Палыча, ведь он молод, красив и, самое главное, перспективен. Быстро растёт, и ходят слухи о скором переводе его в обком комсомола. Но замужество было лишь одним из возможных путей карьерного роста для Любы, и пока она не рассматривала его слишком серьёзно, рассчитывая больше на силу своего обаяния и опыт общественной работы. Ох, если бы могла Любка хоть одним глазком заглянуть в будущее, то непременно охмурила бы Сан Палыча, все свои женские чары применила бы, всеми своими коготками вцепилась бы в него и не отпускала, потому что в девяностые годы стал Сан Палыч самым крупным в стране предпринимателем, совладельцем и главой нефтяной компании и одним из богатейших людей в мире.
«Хороша Любка! – думал Сан Палыч, срывая целлофан с конфетной коробки. – Умна, красива, переспективна и чистая ещё, не порченая. Не шалава типа Таньки, но если жениться, так ведь её наверх тянуть придётся и о себе не забывать, а это хлопотно. С ней карьера может притормозиться или даже совсем остановиться, если под себя подомнёт. Нет, это не вариант. Два секретаря, как и два соловья на одной ветке, не споются. Ночку с ней провести ещё можно, но жалко её обламывать, жалко ей голову морочить. Кто знает, как её карьера сложится, вон она какая бойкая, так и рвётся наверх. Наживать себе врагов просто так не стоит, а в обкоме есть замечательные кандидатки из приличных семей, одна Анжелка чего стоит, дочка секретаря партийной организации областного автозавода, не красавица, конечно, да и не так умна, как Любка, но ведь не красотой единой жив секретарь горкома. Ждёт Любка, что я первый про Козлова спрошу, ну что ж, самоутверждайся, Любка, мешать не буду!».
– Ну что там с Козловым-то произошло? Рассказывай, не молчи, Любушка!
– Что-то не везёт мне в последнее время, Саша. То Петраш с Феофановым картину портят, что с ними делать, ума не приложу. – Люба опять замолчала.
– Утрясается всё, Любушка, это ж не только твоя проблема, всем эта история поперёк. Выгоним их из комсомола на радость Гальперину, а через полгодика, когда всё забудется, обратно примем, как исправившихся, – успокоил её Сан Палыч.
– А теперь вот Козлов! Пришёл он ко мне и просит комсомольскую характеристику для работы. Ты не поверишь, звонарём в церковь устраивается наш Козлов, а поп без комсомольской характеристики его на работу не принимает. Я чуть на шпагат не села, когда это услышала. Вот к тебе пришла за советом, не могу же я самостоятельно такие вопросы решать. Что скажешь?
Нахмурился Сан Палыч, убрал руку с плеча Любы, поставил чашку на стол, встал, подошёл к окну, посмотрел на припорошённого снегом Ленина и, не глядя на Любу, сказал:
– Правильно сделала, Люба, что сразу ко мне пришла. Правильно! – потом повернулся к Любе и вдруг рассмеялся. – Ай да отец Сосипатр! Ай да Леонид Маркович! Ну даёт семинария!
Люба от удивления широко раскрыла глаза.
– Вы разве знакомы?
– Люба, Любушка, дорогая, не так много у нас в районе действующих церквей – одна всего, и настоятелем в ней протоиерей Крылов Леонид Маркович, первому секретарю горкома комсомола это знать полагается. А что твой Козлов, что он за человек, какой он комсомолец?
Люба часто заморгала длинными ресницами.
– Да как все, не самый активный, но от комсомольской работы не отлынивает. В прошлом году он с Ерыпаловым стенную газету выпускал, лучшая была в техникуме. Песни с тем же Ерыпаловым сочиняет и под гитару их поют оба.
– Что за песни?
– Песни про студенческую жизнь, про любовь. Наивные смешные песенки, ничего серьёзного и крамольного. Но сейчас ему не до песен. Женился осенью, жена Дина, тоже хорошая серьёзная девушка, учится на строительном отделении. Она ребёнка ждёт, вот Козлов и суетится.
– Что ж он другой работы найти не мог?
– Да кто ж его возьмёт на временную работу, молодого и неумелого!
– Так уж и неумелого! По крайней мере, детей делать уже научился твой Козлов!
– Это, Саша, дело не хитрое, – Люба улыбнулась.
– Ох, не хитрое, Люба и очень даже приятное! – засмеялся Сан Палыч, обошёл Любу и положил свои тёплые сухие руки ей на плечи.
– Ну что, поможем Козлову? – от ухоженных рук Сан Палыча шёл запах кофе и какого-то незнакомого и очень приятного парфюма. Люба, пытаясь взглянуть на Сан Палыча, повернула голову вверх и как бы невзначай задела подбородком пальцы его правой руки, и пальцы эти едва заметно напряглись.
– Так ведь церковь, Александр Павлович. – Люба встала, давая понять, что хорошего понемножку.
– Церковь, Любушка, хоть и отделена от государства, но в советском государстве находится, а, значит, нашему советскому государству принадлежит, и работают там, а точнее сказать, служат, такие же советские люди, как и мы с тобой. И служат они так же, как и мы, на благо нашего социалистического строя. Их работа хоть и отличается от нашей, но я бы не сказал, что принципиально. Вот подумай сама, почему церквей хоть и немного, но они есть, и никто их закрывать не собирается? Значит, нужны они. Мы, конечно, не приветствуем, чтобы наш советский народ в бога верил, но в соответствии с конституцией не запрещаем. А почему? Да потому что это невозможно запретить. Церковь тысячи лет существует, и за это время такие глубокие корни пустила в сознании людей, что нам их оттуда за шестьдесят лет никак не выкорчевать. А нашей власти всего шестьдесят лет. Мы хоть и сотворили нового советского человека, верящего в коммунизм, но вера эта покоится на скрытом фундаменте, имя которому вера в Бога. Стоит только ослабить нашу власть, и куда народ побежит, думаешь, в партком? Нет! Он в церковь побежит! Поэтому в церкви должны служить наши простые советские люди, верящие в коммунизм так же, как они верят в Бога. И служить так, чтобы наша власть не ослабевала, – закончив говорить, Сан Палыч подмигнул Любе.
Люба настороженно слушала.
– Не понимаю я тебя, Саша, к чему ты клонишь. Значит, можно Козлову характеристику писать?
– То, что я тебе тут говорю, должно остаться между нами. Это не секрет, но лучше, чтобы знали об этом поменьше, а характеристику мы Козлову напишем, если он достойный комсомолец. Но только в данном случае это не просто делается, тут есть нюансы. Ты торопишься?
– Нет.
– Тогда подожди немного.
Глава 10
ОТВЕТСТВЕННЫЙ СЕКРЕТАРЬ
Сан Палыч подошёл к телефону, нажал кнопку и сказал в трубку:
– Станислав Вениаминович, это Васильков беспокоит. Станислав Вениаминович, тут одна очень интересная проблема возникла, можем мы к тебе зайти? Мы – это я и Любовь Юрьевна Храмова. Да, секретарь комсомольской организации нефтяного техникума. Хорошо, спасибо, идём.
Сан Палыч с Любой вышли из кабинета, прошли по коридору и остановились около двери с маленькой бронзовой табличкой «Фомкин С.В.». Не успели они постучать, как из-за двери готовно донеслось: «Прахадите!». Сан Палыч пропустил Любу первой, зашёл следом и закрыл дверь. Люба опять оказалась в предбаннике, очень похожем на предбанник Сан Палыча, только за столом сидела не Таня Золина, а рыжеволосая и конопатая Полина Полякова. Она была небольшого роста, имела грудь пятого размера, крутые бёдра, выпирающую попку, осиную талию, да и сама напоминала осу, особенно, когда надевала жёлтую кофточку и чёрные расклешённые от бедра брюки. За созвучность имени и фамилии и за выдающуюся внешность Полина Полякова имела множество других имён, но чаще её имя и фамилию сокращали до простого ПоПо или ещё проще Попа. Однако редко кто из горкомовцев произносил это слово громко, чаще тихо, вполголоса, потому что была она секретаршей самого Фомкина, а он, в свою очередь, имел должность ответственного секретаря. За что нёс ответственность секретарь Фомкин, никто не знал, но каждый догадывался.
Попа приоткрыла дверь в кабинет, заглянула и, давая дорогу гостям, снова сказала:
– Прахадите.
Слово это с характерной поляковской интонацией, столь отличной от местного волжского оканья, гуляло по кабинетам и коридорам горкома и повторялось по случаю и без. На этот раз Сан Палыч вошёл первым. За столом сидел мужчина явно некомсомольского возраста с седым ёжиком волос и не славянской внешностью. Лицо его украшали консервативные очки в роговой оправе, выбритые до синевы щёки и тонкие, сжатые в узкую полоску губы, которые при виде вошедшей красавицы Любы немедленно растянулись в улыбке, обнажая частые, мелкие зубы. Он привстал, протягивая ей руку. Люба пожала её. Рука Фомкина оказалась холодной и влажной. Затем он пожал руку Сан Палычу и спросил:
– Ну, с чем пожаловали? Присаживайтесь.
Сан Палыч сначала выдвинул стул для Любы, потом присел сам. По должности он был выше Фомкина, как-никак первый секретарь, но, входя к нему в кабинет, всегда ощущал неловкость, дискомфорт и подступавшее к сердцу чувство тревоги, однако никогда не показывал этого и старался соответствовать своему положению первого, и потому вёл себя просто, но без панибратства. Отношения между ними давно установились ровные, доброжелательные, но не сказать, чтобы тёплые. Впрочем, тёплые отношения у Фомкина были только с грудью секретарши Полины и со своей мамой.
– Станислав Вениаминович, – начал Сан Палыч, – нагрянула сегодня ко мне Любовь Юрьевна с нежданным визитом и с проблемой: нужно одному студенту характеристику на работу написать, да не на простую работу, а в церковь звонарём. Сомневается Любовь Юрьевна, может ли она такую характеристику писать, – Фомкин откинулся на спинку стула и заулыбался.
– К Леониду Марковичу, к батюшке Сосипатру? В церковь старинного русского села Великий Враг? Какие красивые места! Кинематографические места! Вы знаете, там новый фильм собираются снимать, а режиссёром сам Андрей Кончаловский! Вы смотрели его «Романс о влюблённых»? Вы, кстати, знаете, что он – сын Сергея Михалкова, автора гимна Советского Союза? А что там в церкви у Леонида Марковича произошло? Что, Степан Фёдорович уже не может на колокольню бегать? Да-а-а, старику уже под семьдесят, наверное. Вы, Люба, можете смело вашему студенту характеристику писать, его фамилия, кажется, Козлов.
– Да, Козлов Андрей – произнесла ошеломлённая Люба и, сглотнув что-то в пересохшем рту, добавила, – Иванович.
– Да, Иванович – брезгливо скривил рот ответственный секретарь. – Только давайте вот что сделаем, Вы мне сейчас бумагу подпишете о неразглашении всего, что Вы здесь услышите, а потом дальше разговор продолжим.
Фомкин достал заранее приготовленный бланк и ручку с золотым пером – он терпеть не мог шариковых ручек – и подвинул всё это Любе.
– Вот, заполните, распишитесь. Замечательно! – он убрал бумагу в несгораемый шкаф и, покопавшись в нём, достал толстую папку с завязанными тесёмками и положил её лицевой стороной вниз.
– Итак, Любовь Юрьевна… – Станислав Вениаминович развязал тесёмки, – Кто тут у нас? Любовь Юрьевна? Нет? Нет! Ага! Тут у нас Крылов Леонид Маркович, настоятель и протоиерей Храма Казанской Иконы Божией Матери в селе Великий Враг, родился тогда-то, окончил Ленинградскую Духовную семинарию тогда-то, женат, четверо детей, сотрудничает с органами с такого-то года, в антисоветской агитации не замечен, звания пока не имеет, так это не важно, это тоже не важно, награды!?… тоже пока не важно. В общем, Любовь Юрьевна, отец Сосипатр, а в миру Леонид Маркович Крылов, наш человек, наш простой советский человек! – он закрыл папку, аккуратно завязал тесёмки и убрал её в несгораемый шкаф. – Теперь о характеристике! Вы, Любовь Юрьевна, отличный комсомольский работник, и то, что Вы пришли к нам с этим вопросом, как раз это и доказывает. А ведь Вы могли бы просто послать этого Козлова куда подальше, и тогда бы человек обозлился, затаил обиду на нашу власть, стал бы слушать по радио вражеские голоса, читать разные самиздатовские книжонки и стал бы потерянным для государства человеком, угодил бы в лучшем случае в тюрьму или в психбольницу, а теперь Козлов станет честным советским гражданином, я абсолютно уверен в этом. Вы, Любовь Юрьевна, спасли Козлова. Давайте договоримся так: Вы свяжетесь с ним и объясните, что характеристику ему Вы напишете прямо здесь в горкоме, в присутствии первого секретаря. Вы придёте с ним сюда, ко мне в кабинет, и мы быстро всё устроим как надо. Вы согласны со мной, Александр Павлович?
Сан Палыч закивал головой:
– Ну конечно, Станислав Вениаминович, я и сам так думал, потому Любовь Юрьевну к Вам и привёл.
– Любовь Юрьевна, и не затягивайте, прошу Вас, оставьте другие дела и займитесь Козловым!
– Да он и сам торопится, Станислав Вениаминович!
– Ах да, да! Ведь скоро Рождество Христово, а ему ведь и подучиться надо! Сможете завтра? Приходите завтра! Только позвоните обязательно! И помните, какую бумагу Вы подписали!
ЭПИЛОГ
Отшумели Новогодние праздники, наступил новый 1979-й год, и у студентов техникума началась сессия. Андрея я видел редко, да и то мельком. Видел его озабоченного, спешащего с зачётной книжкой в руках, а то встречал его в коридоре с какими-то свёртками. На вопрос «Как дела?» он чаще всего отвечал односложно – «Всё в порядке! Ништяк!» – и пробегал дальше. На вопрос про работу отвечал уклончиво, мол, работаю там же, куда и устраивался, то есть в церкви звонарём, и просил не трепаться об этом. И никаких подробностей! Дружба наша совсем угасла, и если бы не Верка, которая по крупицам вытягивала из своей сестры хоть что-то, то ничего бы я не узнал. Вся эта история раскрылась гораздо позже по прошествии нескольких лет, когда советская власть уже трещала по швам. Только один раз в первых числах января 1979 года Андрей сам поймал меня в коридоре и сказал:
– Ерыпалов, приходи седьмого утром в церковь.
– Почему седьмого? – Не понял я.
– Ты чо, Ерыпалов, ведь Рождество Христово, я Благовест звонить буду с перезвоном. Меня батюшка натаскал!
– Лучше бы он тебя по массообменным процессам натаскал, – усмехнулся я.
– Приходи, послушаешь! – глаза Андрея сияли, он совсем не заметил моей иронии.
– Посмотрим! Может, и приду. А когда там у тебя всё начинается?
– Да часов в восемь приходи.
Я поёжился, вставать рано утром в воскресенье по такому поводу не хотелось.
– Ладно! Подумаем!
Вечером я всё рассказал Верке. Она вдруг пришла в сильное возбуждение.
– Конечно, пойдём! Обязательно пойдём! Это же интересно! К тому же воскресенье, экзаменов нет, значит, пойдём! И, Ерыпалов, попробуй только у меня проспать! – пригрозила она.
Воскресное утро седьмого января 1979 года было ясным, морозным и тихим. Город спал. Дожидаться автобуса в такое время было бесполезным занятием, поэтому было решено добираться своим ходом. Мы прошли по центральной площади мимо стынущего в лёгком пальтишке Ленина, затем немного по Казанской трассе и, чтобы сократить путь, свернули налево и пошли полем по протоптанной в снегу широкой тропе. Я удивился, когда увидел, что на тропе мы не одни. Впереди нас уже шли люди. Чёрные фигурки, хорошо заметные на белом поле, двигались в направлении Великого Врага. Я оглянулся назад и увидел, что со всех сторон спящего города к этой снежной тропе по одному, по двое тоже стекаются люди, потому что это был единственный короткий путь в село. Тут же в тишине раздался тихий далёкий звон.
– Козлов! – остановившись, восторженно сказала Верка, и снег сильнее захрустел под её сапожками. Звук колокола становился всё громче, морозный воздух доносил звуки неискажёнными, но чистыми и хрустальными. «Бом, бом, бом! К нам! К нам! К нам!» – слышалось в этом звуке.
Показалась церковь; в её маленьких позолоченных куполах уже запуталось январское солнце и не желало покидать их. Оно по очереди поджигало золочёные кресты, и чёрные вороны, разбуженные светом и звоном, недовольно каркали с покрытых инеем берёз. Люди подходили, крестились и входили в открытые двери церкви. Над всем селом стоял размеренный звон благовеста. Около церкви скопилось довольно много народу; мы подошли и, задрав головы, пытались рассмотреть на колокольне Козлова, но он был невидим. Было видно только, как раскачивается колокол, как натягивается верёвка, но сам звонарь был скрыт деревянными частями колокольни.
– Ты крещёный? – спросила Верка.
– Да, бабушка крестила, когда мне было полтора года. А ты?
– И я крещёная, зайдём? – предложила она. Я отрицательно покачал головой и указал на стоящих около церкви молодых людей в пыжиковых шапках, пристально наблюдающих за всеми, кто входил в церковь.
– Эти точно не Рождество праздновать пришли!
И вдруг колокольный звон изменился. К размеренному бою большого колокола добавился звон маленьких колоколов. «К нам! К нам!» – продолжал гудеть главный. «К нам, к нам, только к нам!» – зазвенели младшие. «Только к нам, только к нам!». «Все к нам, все к нам! Только к нам, к нам, к нам!».
– Ух ты! Здорово! Ну Козлов даёт! – Верка вытягивала голову, пытаясь всё же рассмотреть на колокольне звонаря.
– У Андрюхи отличный слух и хорошее чувство ритма, уж я-то знаю! – сказал я. Мне стало приятно, что там наверху именно мой друг выдаёт такие сложные пассажи, жаль только, что вокруг никто, кроме Верки, об этом не знал. Все, стоящие около церкви, тоже не ожидали такого перехода и удивлённо поднимали головы на колокольню. Многие крестились. Послышались голоса: «Новый звонарь у батюшки. Хорошо звонит!». А Андрей не унимался, всё время усложняя ритм и подмешивая к перезвону новые голоса, и, в конце концов, зазвучало нечто-то радостное, рвущееся в небо, от чего захватывало дух.
Тут к нам подошёл молодой человек в тёмной куртке и пыжиковой шапке, всё время безотрывно смотревший на нас.
– Ребята, вы что тут делаете?
– Да так, пришли посмотреть.
– Идите домой, ребята, и к экзаменам готовьтесь, а тут вы только проблемы на свою задницу найдёте. Идите, идите!
– И не посмотреть пришли, а послушать! – разозлилась Верка.
– Мы что-то нарушаем? Нарушаем? Там, на колокольне, между прочим, наш друг! Слышите, как звонит, слышите?
– А как фамилия вашего друга?
– Козлов его фамилия! Андрей Козлов!
– Минуточку… – пыжиковая шапка отошла к двум другим таким же пыжикам и что-то им сказала. Те посмотрели на нас и отвернулись, потеряв к нам всякий интерес.
– Пойдём внутрь, – потянула меня Верка. – Я же никогда не была в церкви, только совсем маленькой и не помню ничего.
– Я тоже.
Стоять на морозе было холодно, джинсы «Wrangler» совсем не грели. Мы подошли к двери. После яркого утреннего солнца за проёмом входных дверей открывалась чернота, она вбирала входящих людей, как чёрная дыра проглатывает материю, попавшую в её гравитационное поле и погружая её в новый, не видимый и не доступный снаружи мир. Чернота была влажной, тёплой и таинственной, как материнская утроба, от неё веяло воском, ладаном и человеческим потом. И, как в материнскую утробу, хотелось в неё войти, хотелось ещё раз проделать тот же путь, что и при рождении, но уже пребывая не в младенческом бессознательном возрасте, а осознавая, чувствуя и откладывая всё это в памяти до самого последнего дня в этом мире. Сзади послышался голос: «Ну что встали, проходите или не мешайте. Справа кто-то тихо сказал: «Шапку сними!» – и легонько подтолкнул меня в спину.
Оставить комментарий
Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены