ВАЛЕРИЙ ЮХИМОВ


«ОТКРОВЕНИЕ КНИГИ МОРФЕЯ...»

 

***

дождь разворачивался в роман,
идя третий день кряду.
греки намокли, охрип тимпан,
приказав трое осаду.
обложило. читать – не спать,
страницы пухнут от влаги в трюме конском,
слепому бояну псалом слагать –
как у стен илионских…

дождь даждь нам днесь, джошуа, море слез
хлещет волнами в танце иродиады
так, что голову потерять, как сказал бы делез,
в симулякре этой аркады.
день восьмой, дождь стоит стеной –
что он делал восьмого дня?
курва-девка сидит за стеной
и никак не разжечь огня.

нет позвонить марие, и все дела,
скажет – в четыре, в десять – паром одесский,
что ему дождь, потому как идут дела
на ришельевской.
аве, мария, салют, мария, шолом,
как хороши папиросы попова salve,
ночь впереди, утром уходит паром,
и пишет дождь о доблести и славе…


***

ночь, полная борща, разлита сельдереем
из звездного ковша. ночные существа
дуреют, а лоза – наполнена луной, вот-вот созреет,
как девка на гормонах. два прыща

свидетельство тому, как два цветка горошка
валторнами ведут охотничий загон,
вульгарный языкан и однодневка-мошка –
в тарелках фарисейства исполнится закон.

ночных гостей петух разгонит стуком
двери в сарай и пьяный абрикос янтарную слезу
уронит с поцелуем, по науке
караваджо, на спящую в неведеньи лозу.


***

душные ночи июльской кабирии,
(нет, не читал федерико кибирова),
дикого лоха серебряный звон
дышит полынью, до самой киммерии
берег полог, словно пляж ланжерон.

да, ланжерон – пограничный прожектор
шарит песок как кишечник прозектор,
выше по склону подняться в кусты –
шарят менты (затаился ли лектер) –
вязкого воздуха листья густы

и не услышать глотков ркацители,
так тягуче и долго в обнимку сидели,
а струя из бутылки тягуче и долго текла,
пока время не вышло, что волны успели
обкатать нас, как мутный осколок стекла.


***

в накинутом тюле в окне голосила ущербная,
словно признала жильца в воскресение вербное,
ночь на излете дорожкой по водам затихшим
водит иглой затупившейся слишком
в правописании, шорох и плеск – откровение книги морфея,
море приходит за податью, нам оставляя морфемы,
словно расписки, на мокром песке в воскресенье.
тюлевый занавес тронул сквозняк светотенью.


***

не растут осины в палестине,
осень лепит их из пластилина,
от мангала сладкий дым слюной исходит,
у петра осенняя путина:
было время – не хватало керосина,
наступило – что никто и не заводит.

на заводике свечном ночная смена
поддает под чернокожего джазмена,
благодать стекает с сохнущих изделий,
у петра тройная перемена:
было время – приходили к магдалене,
наступило – что не радуют постели.

опостылели тройные сочетания,
как в коктейле у маруси без названия,
на три счета ходит вальсом конь педальный,
у петра партийное задание:
было время – собирались тайно,
наступило – интернет-исповедальня.

надосиновик поднялся над страною,
где осины словно осы ходят роем,
тень великая сошедши обло лает,
у петра ключи и дверь с дырою:
было время – что верблюду не откроет,
наступило – что из двери шибко тянет.


ККК

медузы муранская ваза в ознобе
сучила корнями, взбираясь к поверхности, барух спиноза
стекло шлифовал, сквозь него в отраженье гляделась
сестра ее, лыбидь, которой молочную зрелость
украсил народный орнамент на аверсе кратером оспы, в затменье – 
как-будто засижено мухами блюдце с вареньем.

на свет отраженный всплывает полночная стража,
на встречу с еленой куинджи спешит с караваджо,
на мутном стекле расцветают набухшие жилы,
все выше и выше стремится народец служивый,
все тянется к свету, не зная, что свет обжигает,
когда через выпуклость линзы его пропускают.

щербатость монеты бледнеет и тихая ночь вырастает молитвой,
астроном прицел поправляет – двоится звезда, хотя пишется слитно,
как мост сабанеева многоопорный, как старость
тускнеющей бронзы, в которой горгоны двоится картавость,
кариатид на бульваре, фиакров, французских романов,
которые не пережил, ставший фельдманом, бывший романов.

от кратера к кратеру краткой походкой крадется избушка, скрывая
двух гусениц птичьи следы, там из моря дождей выплывает
склянка мутного стекла из-под импортного пива,
там зеленая тоска как сосновая доска на заборе сиротливом,
там в болоте снов хрустальных гусь раскинулся, sic transit,
вновь дрожит сирени куст в переулке старика костанди.


СЕКВОЙЯ

брюссель прирастал кружевами, в своем огороде
растя поголовье в жабо, вот откуда парадный фламандский портрет
неизвестного, чтоб не сличили случайно, что вроде
и шея длинна, но при взгляде на шею согласия нет,
как ни сядут глядеть – на поверку выходит мавроди.
неизвестный брюнет –  

уточнит скрупулезный аптекарь  сыскного приказа, –
карбонарий возможно, предтеча смутьянов и прочих бомбил,
сочинитель тлетворных романов, рассадник и он же, разносчик заразы, 
и т.д. и т.п., тот что виллам войну объявил,
в картотеке проходит по делу транскрипции с кличкою полимераза.
цирюльник севил

точил инструмент, напевая про сказки савойского леса,
про музыку сосен, про то, что и выпить не грех, коли так,
так сладко щекочет спуманте при слове одесса,
когда наполняется ниццы граненый маяк.
и шею втянул кучерявый  наследник савойской принцессы.
редактор маньяк

главу усекал за главой, шла работа над новым романом,
где шапки и головы, словно капуста, летели долой,
в котором царь ирод последовал за иоанном,
а хунвейбины прошлись по рассаде великой стеной
и плакала маша, когда вырубали бурьяны…

и мячик катился и шарик летел голубой.


***

картинка мира ни уму ни сердцу, свема
крупнозерниста, прихотлива к свету,
в то время когда вся страна рубила и выдавала рубли на гора – 
угля, надои, центнеры зерна на га, на душу, хоть на всю планету,
что значит в пересчете на фонемы,
что жидкие кристаллы языка
свернулись в банках, как зернистая икра
из-под станка,
но сколько не дави, не прыгнешь выше головы иль планки,
опущенной до постоянной планка.

виной тому зерно пространства,
слышал, что в параллельном свете пленки илфорд,
сработанной не комбинатом в шостке, зерно помельче будет,
наш фотон того зерна крупнее вдвое-втрое, клиффорд,
который саймак, читан был как пьянство,
запоем, абстинентный взгляд
находит фокус, видит – черный пудель,
что вызывает полный отрезвляд:
когда бы делать из кофейных зерен нашу пленку,
ее бы проявляли в кофемолке.

тогда нас было триста раз мильон,
подверженных проявке пуш-процессом
и перемолотых до придорожной пыли, пока стоял на шухере фонарь,
и вечер был, и ночь не наступила, из-под пресса
ежеминутно выскакивали тысячи кулон,
заряд к заряду, подтекала лужа,
напоминая цветом киноварь,
прорвавшуюся из груди наружу,
ломились в арсеналах закрома, полны огня,
и полыхала несгибаема стерня.

с тех пор никто не видел белозубой федры
и мало кто встречался с еврипидом,
служившим переводчиком расина у сенеки на спуске кангуна,
где примусы дышали керосином, every pidor
как собака знает его легкие маневры
поставленной на коммунальной кухне
комедии, при выходе лгуна
из коридора регулярно тухла
сороковаттная, светившая едва, как-либо –
со сковородки пропадала рыба.

но след ее запечатлен на пленке словно
фантомное свеченье кирлиана,
сбежавшее с картинки в.хруща, – зернистым слоем, памятью кристалла, 
застывшим словом в водах иордана,
откуда выплыла в шинелях, поголовно
вся рыбья стая на манер христа,
но рыбу тырить в кухне не пристало,
на то есть сеть плетеного холста:
зернится холст почище пленки свема, крупной дрожью,
пространство морщится в ответ и корчит рожи.


***

пересыпать слова сквозь пальцы, вот нелепость,
насыпать летопись о том, как было это,
когда словами воздух полнился и в нем
подувший ветер разносил песчаный холм –
предупреждали, не играть с огнем.

сосед в песочнице играет с фортепиано
и набивает звуки му во все карманы,
как дирижабль перед полетом свой балласт,
звучат последние аккорды про запас
и в глубину уходит пеленгас.

на суше сухо, твердь песком струится странно,
еще день-два и пустят воду из-под крана,
в безвидной местности над бездною во ржи
носилась тень, на перехват идут стрижи
и ветер гонит их – держи его, держи!

нас мало, нас может быть, собственно, трое,
рассыпана башня, еще не построена троя,
уходим куда утекает звучащий песок,
не верьте пехоте, слезится от ветра восток –
короткая спичка и клейкий весенний листок.


***

снова взошел ступенями дней белого солнца профиль,
знаку согласно раздвинула бедра грузная кинеретта –
хоть бы какой-то петр сеть на нее набросил,
хоть бы покрыло ниву облако интернета.

белой тоской туман полосой скрывает ее изъяны,
один африканский рог стоит дневной молитвы,
сколько в нее входило струями иордана
и вытекало при каждодневной микве.

ложе ее просело так, что если смогло бы, море
своим языком, соленым как сельдь, ее ласкало,
кто из проезжих прославил тебя на заборе,
сколько монет с тебя мытари не взыскали?

кто проходил покровом твоим словно сушей,
плату исправно справлял, оставляя монету подружкам,
капернаумским – им лишь околачивать груши,
солнце садится и следом уходит наружка.


***

когда-то и я наблюдал развалины колизея,
инженерный гений грядущих освенцима и дахау.
восходящее солнце щелкало блицами и глазело
на бронзового мима с волосатыми ноу-хау –
там, на востоке, так не шерстится тело.

мало что изменилось в публике, больше приезжих,
мусор пялит ангела, тайное крестопотворство
возобладало в отсутствие гильотена, те же
мосты еще стоят, измельчали тибр и висконти,
на двуглавом холме нору отрыл громовержец.

плебс утоленный охоч до зрелищ особо,
middle class торчит средним пальцем как ось планеты,
насаженной всухую по самое нёбо,
пыхтит, но вертится, говаривал бруно ноланец, отпетый
в пионерском гимне, с которым до гроба.

племя младое, нагрядший хам-пожиратель
желтой ботвы и концептуализма, черной дырой
искривляет пространство к известной матери
и сжимает промежность отрезком прямой.
настоящее время становится сослагательным.