АЛЕКСАНДР КОВАЛЬСКИЙ

ДУДОЧКА ПОЁТ

Душа который год, как дудочка, поет,
И кажется, что праздник будет вечен.
Но только у певца счастливого лица
Не увидать никак, хоть богом он отмечен.

Мишеле умер на третий день их пути.
Или на четвертый.
Кир плохо соображал, все дни, ушедшие на дорогу, для него слились в один – долгий, дождливый и муторный день, и когда вдруг наступил конец – и солнце, и они как-то вдруг оказались на неширокой песчаной косе, где корявая сосна раскинула лапы с пушистой черной иглицей над крохотным пятачком белого мелкого песка, – когда вдруг он осознал себя в этом полном до краев горячего света пространстве, он решил, что бредит.
Он сидел у самой воды, отвернувшись ко всем спиной, медленно перебирая пальцами сухие водоросли и острые осколки раковин. Их было много в песке, а еще сухих и тонких прутиков верб, что росли на выступе косы, ну и, конечно, шишек и длинных рыжих сосновых игл.
Старшие девчонки – Катье и Мадлена, сидя на корточках чуть поодаль, чистили песком котелок, то и дело украдкой взглядывая на Кира. Иногда перешептывались, и на их чумазых мордашках мелькал всамделишний, не притворный испуг. Кир знал, что они сплетничают – о нем, он даже мог почти дословно пересказать их беседу, хотя, конечно, не слышал из нее ни слова. Он все про них знал. Мадлене было двенадцать, а Катье только восемь, но их возраст не имел для него ровно никакого значения. Хотя, пожалуй, нет. Встреть он Мадлену хотя бы тремя месяцами позже – и для нее все бы сложилось иначе. У нее день рожденья как раз на Ивана Купалу. Зеница лета… смешно.
Вода текла и текла сквозь пальцы. Холодная, такая, что немели кисти рук. Вербы стояли в воде, укутанные желтым свечением совсем уже распустившихся котиков. Кир знал, что если тронуть их, на пальцах останется желтая сладко пахнущая пыльца.
Он не хотел смотреть на них. На свой маленький отряд: шесть человек, двое девчонок и четверо пацанов, и все худые, с торчащими локтями и коленями, с вечно голодными глазами, как будто не в семьях росли, а под забором. Он знал, что так всегда бывает, он привык, но каждый раз, особенно в самом начале дороги, эта сиротская бесприютность при живых родителях вызывала в нем такую тоску, что выть хотелось. Но даже этого он не мог. Они и без того боялись его до икотки, а ударься он в истерику – и что тогда будет? Он не мог остаться наедине с собой ни на минуту. Им-то казалось, что он следит, чтобы они не сбежали, а на самом деле он больше всего на свете боялся остаться один, прекрасно понимая, что стоит себя отпустить хоть на мгновение – и все. Конец. Пропасть. Ледяная обжигающая вода, темнота, смыкающаяся над головой.
Наверное, он задремал, пригревшись на песочке. Проснулся оттого, что один из мальчишек – похожий на вымазанного в саже воробья, Кир никак не мог запомнить его имени, девчонок вот выучил легко, а мальчишечьи имена вылетали из памяти, хоть тресни, – кажется, все-таки Тиль?.. осторожно тронул его за рукав. Кир обернулся, поглядел, как тот указывает на сосну, где между корявыми, выступающими из песка корнями, похожими на кольца драконьего хвоста, они устроили на ночлег лежницы. Понять было ничего не возможно, Тиль заикался, пожимал плечами, глазищи были на пол-лица. Кир с кряхтением поднялся и пошел к сосне.
Мишеле спал. Спал, завернувшись в куртку, спрятав лицо между сведенными локтями. Но было в его позе что-то такое, что не дало Киру усомниться ни на минуту.
– Скажи остальным, чтоб собирались. Мы снимаемся и уходим в город. Ты не знаешь, город тут близко?
Тиль пожал острыми плечами. Переступил на песке, потому что сосновая шишка небольно воткнулась в пятку.
– Наверное, да. Мы ездили туда… на ярмарку, с матерью… прошлым летом.   
– Хорошо. Тогда пять минут на сборы. И... помоги мне.
Он встал и поднял на руки завернутого в куртку Мишеле – маленького и легкого, как сосновая щепка. Присел, чтобы Тиль смог повесить ему на плечо тяжелый деревянный футляр с флейтой.
– Все. Уходим.
И первый, не оглядываясь, стал взбираться по обрыву наверх. Он совершенно точно знал, что все остальные следуют за ним – неотвязной редкой цепочкой, молча, глядя только себе под ноги, – и ненавидел себя за это.

– Все, – сказал Кир, усаживаясь прямо на обочину и осторожно опуская рядом с собой закутанное в куртку худенькое и легкое тело Мишеле. – Я больше не могу. Дальше идите сами.
Он закрыл глаза и весь внутренне замер, и подставил лицо сырому, пахнущему прелью и близким лесом ветру. Наступали сумерки. Прозрачные майские сумерки, и на горизонте вокруг не светилось ни единого огонька. Они были совершенно одни на дороге – посреди поля, под густо-синим, стремительно набирающим цвет небом, и прямо впереди, кажущаяся невозможно близкой, всходила яркая зеленая звезда.
Трудно сказать, сколько времени Кир просидел вот так, в неподвижности. Он очнулся от резкого крика козодоя, открыл глаза и обнаружил, что его маленький отряд никуда не исчез. Все они оставались рядом. И Мадлена, и Тиль, которые были постарше других и вполне могли бы сами о себе позаботиться.
Дети устроились в ложбинке прямо тут же, у дороги, и даже разложили крошечный, но жаркий костерок. Оттуда тянуло запахом поджаренного над огнем хлеба и травяным взваром.
Неслышно ступая в высокой траве, подошла Мадлена. Молча протянула Киру чай в погнутой и ржавой, но тщательно прокаленной над огнем жестянке.
– Спасибо, – одними губами сказал он. Спина и плечи отчаянно ныли: сколько бы ни весил на самом деле Мишеле, все-таки Кир нес его на руках целый день. Бока у жестянки были горячие, над темной поверхностью взвара поднимался пар. Он пах земляничными листьями и почему-то смородиной. Хотя откуда взяться смородине в такой глуши…
– Пейте, – сказала Мадлена. – Пейте, и надо идти. Здесь нельзя ночевать. Опасно.
Ее лицо светилось в темноте белым пятном, и только глаза выделялись темными провалами.
В ночной тишине над полями кричал козодой. Звезда всходила над небокраем, четко обозначая зубчатую стену далекого леса. Оттуда и впрямь веяло… недобрым. Кир вдруг подумал, что, несмотря на всю тянущуюся за его спиной мистическую и худую славу, ему совершенно нечем защищаться. Он – самый обычный человек, пускай даже и с волшебной дудкой. Кстати, если разобраться, никакая она не волшебная. То есть, волшебная не более, чем сочиненная о ней легенда. Просто… все должно быть правильно. Приходит человек с волшебной флейтой и уводит из города детей. Кому взбредет в голову доискиваться, куда и зачем он их уводит…
Странно, что они сами от него не сбежали. Возможностей для этого было хоть отбавляй. Но они остались. И они… заботились о нем. Они его жалели. Человека, который, если взглянуть на происходящее трезво, лишил каждого из них дома, семьи, а еще пускай и призрачного, но ощущения уверенности в завтрашнем дне. Каким бы плохим этот день ни был. Но они твердо знали, что он наступит.
Он предложил им променять все это… на призрак. Даже не предложил – заставил. Потому что когда играет волшебная флейта, а тебе еще нет двенадцати, говорить о праве выбора бессмысленно и смешно. С какой стати он решил, что каждый из них достоин лучшей доли? Дети городских окраин, цветы на брусчатке, каждый – как сокровенная тайна, которая, если исходить из тех условий, в каких они росли, никогда бы не стала открытием.
Но он решил, что имеет право. Что легенда – это нечто большее, чем просто буквы на бумаге и схемы, прорисованные в человеческих головах. Он решил, что покуда дудочка поет – у него есть полномочия.
Ну так поверни голову и посмотри, сказал в голове безжалостный и едкий голос. Посмотри вниз, на завернутого в куртку Мишеле и ответь себе, много ли стоит теперь твоя уверенность в собственной правоте.
А еще вспомни книги, которые ты читал в университете, пока ты еще не стал тем, кем ты стал. Что там говорилось о сострадании жертвы к стоящему над ней палачу? Ты не находишь, что оказался в похожих условиях?
– Смородина, – сказал Кир, еще раз отхлебнув травяного отвара. – Вы нашли здесь смородину?
– Там, за оврагом, целые заросли, – объяснил из-за спины пронырливый Тиль.
– Значит, здесь близко жилье. Кто-то наводил в саду порядок – и выбросил мусор в лес. И смородина проросла. Так что допиваем чай – и топаем дальше. Ночевать будем… в общем, будем где-нибудь.
– Давайте, я понесу вашу флейту, – сказал Тиль.
Но Кир сделал вид, что его не услышал. Потому что это было уже слишком.

Они не жертвы, твердил он себе, сидя в трактире за плохо вымытым столом и глядя, как поднимается пар над чугунком с кашей. Дети ели. Те, кто постарше, споро работали ложками, самые маленькие уже осоловели и понемногу клевали носами. Кир подумал, что денег у него хватит как раз заплатить за еду и ночлег. Значит, завтра придется играть на площади. И дай-то боже, чтобы в толпе не оказалось детей – таких же, как эти.
Мишеле лежал на лавке в углу. Издалека казалось, что он тоже спит. Но Кир знал, что это не так, и трактирщик знал, и каждый из них понимал, в чем дело, но они были самыми обычными людьми – он и хозяин трактира, и старались не смотреть друг другу в глаза.
– Я отнесу его утром в больницу. Есть у вас тут больница?
– В городе, – сказал хозяин, старательно протирая фартуком пивные кружки. – Только глупо это. Не ходи. Я дам лопату.
– Зачем? – притворно удивился Кир.
Трактирщик пожал плечами.
– Ну, как хочешь. Только так… никто бы и не узнал. А пойдешь в больницу – узнают. И на кого ты оставишь тогда остальных?
Кир промолчал. Он старался не думать об этом.
Просто делай что должен – и будь что будет. Возможно ли жить, исходя из этого принципа, когда, с одной стороны, ты имеешь дело с чем-то, выходящим за границы обыденного, а с другой – ты по рукам и ногам повязан тем, что называется безопасность и благополучие. Потому что ты взрослый, а они дети, и доставая из футляра свою волшебную дудку, ты видел, что они стоят на площади, в тесном кругу слушателей, и понимал, что берешь на себя ответственность за их жизни. Или не понимал? Тогда пойди и удавись, и лучше побыстрее, пока у них есть еще хоть какие-то шансы на благополучный исход.
Есть законы, и они писаны для всех. Стоит один раз сказать себе, что ты – исключение, и волшебство закончится. И наступит кромешный мрак, и ты перестанешь справляться с собственной жизнью.
Никто не виноват, что так случилось.
Но у Мишеле есть родители, и какими  бы ублюдками они ни были на самом деле, наверное, они имеют право на то, чтобы получить на руки свидетельство о смерти, похоронить своего мальчика и оплакать его… если они, конечно, еще не разучились плакать.

***


В больничном саду цвели яблони.
Бело-розовые  лепестки летели в траву, собирались в сугробы по обочинам засыпанных крупным гравием дорожек, белой каймой обметывали подсыхающие после ночного дождя лужи.
– Сидите здесь, – велел Кир, указывая на беседку перед входом в приемный покой. – Никуда не уходить. И не хулиганить.
Пять пар глаз смотрели на него с удивлением и упреком. Какое хулиганство, о чем он. Кир пожал плечами и толкнул ногой выкрашенную белой краской больничную дверь.
Здесь было очень тихо и пахло карболкой и кислыми щами. Солнце падало сквозь матовые стекла, дробилось широкими пластами, отражаясь от чисто вымытого пола. Стоя с Мишеле на руках посреди пустого широкого коридора, Кир чувствовал себя здесь чужим, неуместным, мучительно лишним – как будто он вообще не имел права на существование. В сущности, так оно и было, но… Но он был. Отменить это не было никакой возможности. Даже если бы он хотел. Никто даже представить себе не может, как бы он хотел…

– Когда это случилось?
– Вчера вечером. Или днем.
– А точнее?
– Не знаю, – растерялся Кир. – Мы остановились отдохнуть, все было в порядке, никто ни на что не жаловался. Я заснул, а потом… вот, выяснилось. А почему вы спрашиваете?
В маленьком кабинете было солнечно, пахло йодом и свежевыстиранным бельем. Мишеле лежал на кушетке, с головой укрытый простыней, со сложенными на груди руками, и острые локти проступали сквозь ломкую от крахмала белую ткань. Кир, не решаясь пройти от порога, так и топтался у дверей. Медикус на него даже не взглянул. Сперва он возился с Мишеле, а потом, тщательно вымыв руки под жестяным дребезжащим умывальником, принялся заполнять бесчисленные бумаги. Все это время Кир молчал и смотрел в окно. Оно выходило как раз в больничный сад, и отсюда было прекрасно видно всю его компанию, расположившуюся в беседке.
Они держали данное ему слово. Они не хулиганили. Они сидели на скамеечках в беседке и грызли орешки, по очереди доставая их из холщового мешочка, врученного на прощание сердобольной женой трактирщика. Нарушил идиллию только Тиль, удобно устроившийся в развилке старой яблони  Кир всерьез опасался, что он свалится вниз. Тогда медикусу добавится работы, а в обвинительных документах, которые рано или поздно будут составлены на Кира местной полицией, появится еще один пункт. Он, конечно, не сделает погоды, но тем весомее в глазах общественности будет выглядеть все остальное.
– Почему я спрашиваю? – переспросил медикус и закурил, вставив сигарету в длинный хирургический пинцет. Это было так неуместно, что Кир остолбенел. – Разумеется,  для протокола. Мне нужно точно указать время смерти.
– Сожалею, но ничем помочь…
– Тогда придется назначить экспертизу.
– А какая разница?..
– Я думал, вы понимаете.
– Нет, не понимаю.
– Чем меньше времени прошло от момента предполагаемой смерти до фактического обращения за медицинской помощью, тем мягче будет ваш приговор.
Кир молчал. Конечно, можно считать его ненормальным, Но он действительно не понимал, какое это имеет значение. Раньше он обратился или позже. Мишеле от этого все равно ни жарко, ни холодно.
– Разумеется, вы осознаете, что я обязан сообщить в полицию.
– Разумеется, – сказал Кир. – Сообщайте.
– И в органы опеки. Это ваши там резвятся?
Кир взглянул в окно. Мальчишки, устав ждать, переместились со скамеек на перила беседки. А Тиль, стервец, швырял в приятелей исподтишка кусочками яблоневой коры и мелкими веточками.
– Мои, – сказал Кир обреченно. – Пять человек.
– Я сожалею, – отводя глаза, сказал медикус. – А это правда, что вы…
– Правда, – сказал Кир. Ему хотелось на прощанье хотя бы взглянуть на Мишеле, но он не посмел. Поддернул на плече ремень от футляра с флейтой и вышел вон.


***

– Отец сказал, чтоб вы не ходили.
Под стеной сарая густо цвели одуванчики. Кир сидел на траве, откинувшись затылком к щелястой стене, с закрытыми глазами, положив руки на деревянную крышку футляра. Вокруг бродили куры, солнце припекало уже совсем по-летнему, и было невыносимо хорошо просто сидеть вот так, подставив лицо жарким лучам, и ни о чем не думать.
– Он сказал, что даст вам еды и позволит ночевать, сколько надо. Всем. Но чтобы на площади не играть.
Кир открыл глаза.
Неле, хозяйская дочка. Вчера она помогала ему укладывать малышню. Кир тогда еще спросил, сколько ей лет и удивился, когда она сказала, что почти шестнадцать: она была тоненькая, невысокая, с льняными волосами и будто прозрачным лицом.
– Я не побираюсь по чужим домам.
– Вы не понимаете, – сказала она и мучительно покраснела. И опустила глаза, принялась теребить клетчатый фартук.
– Нет, это вы не понимаете, – проговорил Кир как можно мягче. Ну как объяснить им всем, что едва он примет из чужих рук незаработанный кусок хлеба, все его волшебство исчезнет. И он станет тем, кто он на самом деле есть: бродягой без гроша за душой, не умеющим не то что флейту – лопату держать в руках. И что тогда будут делать те пятеро, за кого он теперь отвечает?
Ему так часто предлагали милостыню, а он до сих пор не придумал внятного ответа, почему он не может ее принять. Идиот, вот честное же слово.
Он сидел и смотрел на одуванчики у ног Неле.
– Я не могу, – выговорил наконец. – Не могу, правда. Но если вы успеете предупредить хоть кого-нибудь в городе, чтобы не выпускали детей из дому… это будет хорошо.
– А так можно?
– Не знаю, – сказал Кир и снова закрыл глаза. – Наверное, да.
Господи, если бы они только могли себе представить, как он устал.

Он выбрал себе место под старым вязом, росшим посреди  площади.
Площадь была совершенно пуста. Солнце падало сквозь неплотную еще листву крупными пятнами. Голуби пили из неглубокой чаши фонтана, в которую лениво плескало несколько струй.
Кир сел на брусчатку и открыл футляр. Не торопясь собрал флейту. Большая стрелка на часах ратуши понемногу подбирались к двенадцати. Сейчас часы отзвонят, и он начнет с божьей помощью. Судя по тому, что на площади до сих пор не показалось ни единого человека, Неле успела сделать свое дело.
Так часто бывало, что жители городов и деревень, в которые он заходил, заранее узнавали о том, что он пришел и будет играть. Тогда они запирали дома и не высовывали на улицу носа. А потом, когда концерт заканчивался, кто-нибудь из взрослых выходил и молча клал перед музыкантом на землю несколько монет. Плата обыкновенно не была щедрой, но ее хватало на еду и ночлег в каком-нибудь придорожном кабаке.
Кир никогда не делил свои выступления на те, которые… для дела… и те, которые просто для заработка. Это было тем более глупо, потому что, на самом деле, флейта, которую он носил за собой в футляре на плече, вовсе не была волшебной. То есть, так думали те, кто видел и слышал, как она поет.
А он сам не был музыкантом.
Верней всего, в обычной жизни он бы даже школьную гамму не смог бы спеть верно.
Но… что-то же происходило, когда он раскрывал футляр, собирал в единое целое блестящие медовым лаком и серебром накладок деревянные звенья и прикладывал инструмент к губам. Сам он никогда не слышал собственной игры – или не мог оценить ее адекватно. Но он видел, как замирают стоящие перед ним люди, и в глазах их появляется странное выражение… как будто они видят чудесные, волшебные страны… не дешевые ярмарочные фокусы, а нечто большее, настоящее… Наверное, для человека, который и читать-то не умеет толком, и вся его жизнь сосредоточена между собственным подворьем, церковью, мастерской и трактиром по праздникам, а самое яркое впечатление – поездка на ярмарку в соседний город… или картинки в стеклянных шарах синематографов… или выступление бродячего цирка…  наверное, для таких людей это было и впрямь чудом.
Что уж говорить о детях.
Стрелки на часах сомкнулись, и медный звон упал на город. Распахнулись крошечные дверцы, и поплыли по кругу, совершая привычное путешествие, раскрашенные деревянные фигурки: кавалер с дамой, черт, волокущий грешника в пекло, рыцари, короли и крестьяне. Кир слыхал, что здешние часы были чудом, но видел в первый раз.
Потом музыка и звон стихли, дверцы сомкнулись, и в наступившей тишине Кир открыл глаза. Вокруг него стояли люди. Человек сорок. Он успел заметить прячущихся за широкие материнские юбки двоих или троих детей – мальчики, совсем малыши, слава богу…
Кир встал и поднес к губам флейту.

Ламме из Бременсхафена забили насмерть камнями. Такие же люди, как и те, что обступали Кира сейчас просторным кругом. Сперва они вот так же стояли и слушали, как Ламме играет – слушали с раскрытыми ртами, с изумленными лицами, и глаза у них были… живые. Кир тогда так и не понял, что с ними случилось. Вот были самые обычные мужчины и женщины, а вот – озверелая толпа. А Ламме было слишком много лет, чтобы спасаться бегством. И гордости у него тоже было чересчур для такой жизни. Он не сделал с площади ни шагу. Он просто играл – сколько у него оставалось сил, а те дети, которых он успел собрать раньше по другим городам и поселкам, сбились кучкой у стены и смотрели круглыми от ужаса глазами.
Они швыряли булыжники в старика и потом долго пинали ногами безжизненное худое тело. А после разошлись.
Тогда Кир, все это время просидевший неподвижно на бортике фонтана,  поднялся, вытер локтем пыльное лицо и вскинул на плечо тяжелый деревянный футляр. Исподлобья глянул на мальчишек:
– Что сидите? Пошли отсюда.
Ему было почти двадцать. В семье, из которой – так или иначе – увел его Ламме, Кира считали недоумком. Впрочем, от двоюродной тетки, которая его вырастила, а заодно и от ее детей, ничего иного Кир и не ждал. Он был им как кость в горле – чужой, непонятный, угрюмый подкидыш, требующий слишком много внимания и заботы, а заодно и еды, и новых башмаков, и платы за учебу в школе…
А Ламме умел играть на флейте.
Тетка, наверное, еще не скоро обнаружила, что одним ртом в семье стало меньше.
Дороги, дороги… тысячи стай, измеренных его шагами. Удивительно, но он сумел закончить два курса иезутского коллегиума. Правда, особой пользы образование ему не принесло, скорее наоборот. Но эти два года относительного покоя, тепла и сытости – насколько можно позволить себе на скудную стипендию –  дали ему больше, чем часы, проведенные в лекционных залах.
А теперь…
– Именем закона, прекратите!
Кир открыл глаза. Жандармский офицер стоял перед ним, чуть покачиваясь с носков щегольских сапог на пятки и лениво похлопывая по голенищу рукоятью нагайки. Чуть позади два ландскнехта из городской стражи удерживали под уздцы смирную каурую кобылку.
– Кир из Бременсхафена, именующий себы Крысоловом – это вы?
Он кивнул, хотя, на самом деле, никогда не называл себя так. Но если человек взял себе в голову мысль, что должен вот сейчас его арестовать – он все равно это сделает, хоть Крысоловом назовись, хоть Снежной королевой.
Когда ему надевали наручники, Кир успел оглянуться. Его маленький отряд в полном составе сидел на бортике у фонтана, и Кир готов был поклясться – ни у кого на лицах не было ни радости, ни злорадства от такого поворота дел. Он улыбнулся им и был до глубины души изумлен, когда Мадлена всхипнула и закрыла лицо ладонями.
Это невозможно. Этого просто не может быть! Они не могут, не должны так по нему убиваться.


***

В тесном кабинетике было жарко, солнце било в забранное решеткой окно, в горячих лучах пластами кружилась пыль и клочья застоявшегося табачного дыма.
– Садитесь, – офицер подбородком, будто старому знакомцу, завсегдатаю,  кивнул Киру на стул перед заваленным бумагами письменным столом. – Сейчас я здесь немного разберусь… столько хлама… а на прибиральщицу денег нет, бюджет вечно сокращают…
– Стоит ли трудиться? – спросил Кир, присаживаясь на хлипкий стул. Наручники ужасно ему мешали, он не знал, куда девать руки…
– Сейчас, секунду, – опять сказал офицер, услышав металлическое позвякивание у себя за спиной. Он возился с оконной рамой, пытаясь открыть заколоченные на зиму створки. Наконец ему это удалось, с треском разошлись коричневые бумажные ленты, охнуло рассохшееся дерево оконных рам, и в кабинет хлынул горячий влажный воздух.
– Давайте руки, – велел офицер, останавливаясь перед Киром.
– А почему?..
– Нипочему.
Стальные браслеты распались каждый на две половинки, и Кир с облегчением принялся растирать онемевшие  запястья.
– Вас действительно зовут Кир?
– Да, а что?
– В общем, ничего такого. Мое имя Юстин Георг Лец, но местные называют меня просто – Юст. Вы тоже можете. Я буду вести ваше дело.
Он налил себе из пыльного графина воды, залпом выпил ее, поморщившись, будто это была не вода, а лекарство, и уселся перед Киром за стол. Положил перед собой лист бумаги и остро отточенный карандаш и уставился Киру в лицо. Руки его при этом бесцельно вертели спичечный коробок. Кир смотрел, как быстро движутся эти тонкие сильные пальцы, и думал, что, наверное, вот именно в этой точке, вот именно теперь, жизнь его поворачивает совсем в другую сторону, и он становится ей больше не хозяин.
– Что вы так на меня смотрите?
– Думаю. О том, что вопреки бродящим о вас тут слухам, вы не похожи на маньяка,  – сказал Юст и наконец чиркнул спичкой. Бесцветный в ярком солнечном свете огонек пополз по тонкой щепочке, но Юстин не спешил прикуривать. Сидел, откинувшись на спинку неудобного стула, и пристально смотрел Киру в лицо.
– А должен быть похож? – спросил Кир, чувствуя себя неловко под этим взглядом.
– Впрочем, они никогда не похожи. Знаете, поймали тут одного с месяц назад. С виду – благообразный старичок, этакий божий одуванчик, держал в городе рыбную лавку. Рыбник его все звали. Вот просто рыбник – и все. Ну, кто бы мог подумать… А этак полгода назад стали находить в окрестностях зверски замученных девиц. И у каждой горло перегрызено. Не перерезано – а именно перегрызено. Во-от такими зубами. Все думали – волк…
Кир внутренне содрогнулся.  Юстин рассказывал спокойно, задумчиво… вот как если бы они сидели в парке на лавочке и по-приятельски пили пиво. Но они не были приятелями – и никогда не станут. Жалко, подумал Кир. Впрочем, теперь сожалеть можно практически обо всем. Этот пункт – всего лишь еще один из длинного списка.
– И дальше что?
– Дальше? – удивился Юст. – А вы неплохо держитесь.
– Бояться-то мне нечего, – Кир пожал плечами.
– Ну, дело ваше. Если вам так легче… Так вот, дальше. Ну, конечно, охотники сразу, собаки, поиски до рассвета, облавы… Весь лес в окрестностях перевернули, не нашли никого, разумеется. А потом, случайно… ну, как это всегда бывает… вышли на этого рыбника. Да вот я покажу вам сейчас.
Юстин поднялся, долго возился с ключами у высокого, почти под потолок, сейфа, щелкал замками и кодовыми клавишами. Потом положил перед Киром на стол странную железную штуковину. Две пластины с зубчато вырезанными краями, соединенные между собой скобами наподобие обложки книги, длинные ручки с деревянными рукоятками. Юстин развел пластины в разные стороны, чтобы яснее были видны зубцы.
– Ну вот, собственно, и весь волк. Видите, как просто. Это вафельница. Самая обычная вафельница. Есть на каждой кухне. И у вас наверняка тоже.
Солнце падало внутрь широкой расплавленной полосой. На столе ярко блестела абажуром зеленого стекла тяжелая лампа. Интересно, если садануть по оконной решетке вот этим массивным бронзовым основанием, решетка прогнется? Или выдержит?
Господи, о чем он только думает…
– У меня нет кухни, – сказал Кир. – И дома тоже нет.
– Бродяжничаете, значит?
– Если вам угодно добавить этот факт к моему обвинению – я не возражаю.
– Еще бы вам возражать.Тут и без того на вас материалов достаточно. Вот, только исков от родителей о пропаже детей – восемь штук. Половина, правда, прошлогодние… а половина на тех пацанов, которых с вами нашли. И если бы мальчик не умер, и вы могли бы вернуть родителям абсолютно всех, кто пропал… но вы ведь не можете, верно?
– А зачем? – спросил Кир, чувствуя обморочную пустоту в груди.
– Что – зачем?
– Зачем их возвращать? Этим, с позволения сказать, родителям на них наплевать. Вы видели эти семьи?
– Нет. Да и не стремлюсь особо.
– А я видел.
– Я сочувствую, – сказал Юст осторожно.
– Да нихрена вы не сочувствуете! Вам бы дело закрыть поскорей – и все.
– Вы меня, голубчик, видимо, уж совсем за мерзавца держите. Дело закрыть… знаете, я не большой любитель закрывать побыстрей расстрельные дела. А вас, несомненно, расстреляют.
– Почему?
– Потому, милый мой, что похищение детей с целью… кстати, а с какой целью вы уводили их из семей?
Кир пожал плечами.
– Какая разница. Вы все равно не поймете.


***

Апрельская теплая ночь лилась в распахнутое окно. Синие ночные мотыльки стайкой вились над лампой, бросали причудливые быстрые тени на кипы исписанных карандашом и машинописных страниц, на бронзовую чернильницу, на распахнутый посреди этого беспорядка деревянный футляр, внутри которого лежали, покойно утопленные в бархатные гнезда, части флейты. Лаковое дерево и серебро накладок и клавиш. Волшебство, которое можно потрогать руками, разобрать на части, препарировать под лупой – и все равно ничего не понять.
Он так и сказал – «вы все равно не поймете». Бродяга, оборванец, самоуверенный наглец… хотя нет, самоуверенности в нем не было ни капли.
Зачем он все это проделывает? Нет сомнения, что он отдает себе отчет в том, что его действия крайне далеки от понятий добродетели. Но и от статей Уложения о наказаниях они далеки тоже.
Какая отчаянная глупость – делать то, что делает этот сумасшедший… в стране победившей ювенальной юстиции.
Но зачем-то же он выходит на площадь с этой дудкой. Как выходили до него десятки других таких же юродивых. А может, и сотни. Юстин прекрасно знает, сколько лет этой легенде. Которая, как оказалось, вовсе не легенда.
Ну не затем же, чтобы избавлять от крыс города и веси. Тем более, что и не крысы идут следом за ним… и такими, как он. И если судить по его последним словам, вряд ли он ненавидит своих жертв… хотя нет, какие они, к черту, жертвы!
Колонель городской полиции Юстин Георг Лец сидел за столом и, подперев тяжелую голову руками, смотрел на флейту.
… Вы все равно не поймете.
Черт тебя забери, сумасшедший бродяга. Черт тебя забери совсем.
– Машину мне! – крикнул он в распахнутые двери кабинета.

В детском приюте монастыря святой Ингигерды, разумеется, все давным-давно спали, и с полчаса Юст колотил деревянным молотком в дверь. Водитель, сидевший за рулем его обшарпанной «каталины», взирал на своего начальника с молчаливым изумлением. Наконец в боковом узком окошке зажегся свет, загремели засовы, и заспанная монашенка, суетливо заправляя под крахмальный чепец пряди волос, повела Юстина узкими коридорами. Всю дорогу она скрипучим голосом сетовала на неуместное любопытство полицейского начальства, дурные нравы воспитанников, придирки чиновников из ратуши и так, наверное, добралась бы понемногу и до самого Господа, но тут коридор уперся в узкую выкрашенную белым дверь.
– Вам сюда, – сказала Юсту его провожатая и выжидательно глянула на него из-под крыльев своего чепца. Наверное, он должен был попросить благословения или чего-то еще в этом роде. Юстин внутренне хмыкнул: завсегдатаем на костельных службах он не был никогда, церковного этикета не знал, и если бы святым сестрам потребовалось бы найти яркий образ для классического безбожника, лучшей кандидатуры они вряд ли могли сыскать.
Юстин толкнул дверь, ожидая, что сейчас окажется в кабинете директрисы приюта – по логике вещей, именно туда и полагается приводить нежданных посетителей.
Но там оказался вовсе не кабинет.
Огромное, залитое неясной синевой пространство надвинулось на него, обдало  запахами цветов и свечного воска, и еще каких-то благовоний, темнота обняла за плечи, едва слышно дунула теплым сквозняком в висок… где-то далеко, в вышине, едва слышно вздохнул басовой трубой орган… Юстин увидел свет впереди и двинулся туда, и только оказавшись перед невысокой перегородкой, отделявшей алтарь от наоса, понял, что не ошибся.
Они все были здесь. Две девочки – на вид каждой лет десять, хотя нет, вот та, с тонкими русыми косичками, кажется, все-таки старше, – и трое мальчишек. Приютское платье делало их похожими друг на друга, и еще все они были тощие, с острыми локтями и коленками, почти прозрачными лицами, на которых ярко светились глаза. В этом бледном лунном сеиве, падавшем внутрь сквозь застекленное отверстие в куполе, все пятеро казались будто ненастоящими.
Когда он ехал сюда, заставляя водителя гнать машину по пустям улицам спящего города, он думал – вот увидит их, и все станет ясно. И он поймет, почему каждый из них пошел вслед за чужим человеком, который на своей флейте даже толком играть не умеет. Бросили родителей, дом, родные места, друзей и приятелей, зарытые в школьном дворе секретики… да мало ли что еще дорогого у малышни бывает – и пошли следом. Зачем? Во имя чего? Какая сила заставила их так поступить? Ведь глупо же думать, что Кир хоть кого-то из них принуждал…
А теперь он смотрел в эти лица и думал, что ничего, ничего не понимает.
Надежда на лучшее? Какая в десять лет может быть надежда? В такие годы можно верить в сказки… или в удачу, если со сказками пришлось расстаться раньше, чем полагается по возрасту.
– А почему вы не спите?
– Нам разрешили, – сказала меньшая из девочек. – Все равно никто заснуть не может. А Кира скоро выпустят?
Юстин пожал плечами. Господи, как им сказать…
– А к нему пускают? Вы за нами поэтому пришли?
– Нет, не поэтому. Я хотел спросить…
– Спрашивайте.
Перед тем, как впервые увидеть Кира, он читал их бумаги – то, что удалось собрать ювенальной службе. Нельзя сказать, чтобы все они были выходцами из трущоб. Но и благополучными эти семьи вряд ли можно было назвать тоже.
О чем он будет их спрашивать? О чем тут вообще говорить, если чужой, в сущности, человек, которого они боялись до икоты в первые несколько дней пути, сейчас им ближе и родней отца с матерью.
Можно долго и вдохновенно плести байки о том, что каждый человек, каждый ребенок – драгоценность, можно петь песни о таланте, который мало того что нельзя зарывать в землю, так хорошо бы вначале еще и открыть… но все равно, все равно.
Первое, что цепляет – неравнодушие. Осознание, что ты сам, вот такой, какой ты есть, без всяких там ухищрений, без желания выглядеть и казаться лучше – просто ты и больше ничего – кому-то действительно нужен.
И нет никакого сомнения, что вот эти пятеро были этому юродивому действительно не безразличны.
– Нет, ничего, – сказал Юстин неловко и поднялся с костельной скамьи. – Я… пойду

– Забирайте вашу дудку – и чтобы я вас больше не видел.
– Что?
– А вы оглохли за пару суток?
– Нет. Я решил, что у вас неудачные шутки.
Мелкий дождик брызгал с высокого, затянутого рваными тучами неба. В прорехах сквозила синева, такая яркая, что было больно смотреть. Коричневые мохнатые сережки сыпались с огромного тополя, растущего перед крыльцом жандармерии, сворачивались, будто гусеницы, на брусчатке.
Кир сидел на лавочке, запрокинув в дождевое небо лицо и закрыв глаза. За двое суток, проведенных в камере, он осунулся, зарос жесткой щетиной, а под глазами и у крыльев носа залегли плотные серые тени. Когда он сглатывал, на шее остро двигался кадык.
За свою карьеру Юст много повидал их, вот таких – бывших сидельцев. Этот, против ожидания, не был ни жалок, ни страшен. Он как будто бы все еще оставался там, в камере. Просто вот случилась редкая удача, и вывели на прогулку.
Юст опустил рядом с ним на лавку футляр с флейтой.
– Уходите. Пока я не передумал.
Кир очнулся и посмотрел на него – как на сумасшедшего.
– А дело? Вы же завели на меня дело.
– Закрою. За недостаточностью улик.
– Но это же против закона.
– Вся наша жизнь – против закона.
Кир помотал головой, облизнул с губ дождевые капли. Улыбнулся, потом опять помрачнел.
– Спасибо вам, но я не могу.
– Если вас беспокоят ваши дети, если вы хотите их забрать…
– Хочу, конечно.
– Я сделаю вам предписание для приютского начальства.
Кир опять покачал головой и сделался очень серьезен.
– Вы не поняли, Юст, – сказал он. – Вы ничего не поняли. Как только я нарушу закон… или приму милостыню… или дам подзатыльника хоть какому мальчишке из своих… или что-нибудь такое еще… я стану никто. Просто бродяга с дудкой за плечами. И не смогу ничего дать никому из тех, кто со мной пошел. Так что… давайте обойдемся без экстремизма. Отведите меня в камеру, и закончим на этом.
– Вас расстреляют, – сказал Юст, старательно глядя в землю. Потому что смотреть на Кира у него не было никаких сил.
– Я знаю.
– Тогда почему вы здесь до сих пор сидите, черт вас побери?!
– Я уже объяснил вам.
– Просто бродяга с дудкой, да, я слышал. Ну и что?! Зато – живой!
– А вы думаете, это и есть самое главное? – без тени улыбки, совершенно серьезно и тихо спросил Кир.


***

– Осматривать будете?
– А надо? – спросил Юст, отворачивая от ветра лицо. Здесь, в Карантинной бухте, было не так ветрено и сыро, как везде в городе, но все равно моросил дождь, и было слышно, как за серо-желтыми валунами песчаника хлещут волны.
Здесь были руины старого форта, заросшие короткими кустиками полыни, и дикой ежевикой, и ползучей акацией. К осени все это великолепие выгорало, превращаясь в жесткие и колючие заросли, но сейчас… сейчас камни были окутаны нежной зеленью. Яркой под дождевыми струями.
На валуне, недалеко от людей, сидел серый кошак. Смотрел на людей равнодушными желтыми глазами. Не прятался и не боялся.
Солдаты курили, разряжали не торопясь карабины. Когда ветер долетал от них, в воздухе коротко и остро пахло пороховой гарью. Туда, за их спины, Юст старался не глядеть.
– Вообще-то положено, – сказал судебный медик. – Чтобы не было потом… подозрений.
– Каких подозрений?
– Да нет, никаких, – смешался тот. – Бумаги подпишите тогда, раз осматривать не хотите.
Юст молча подписал покоробленные от сырости листы протокола, вернул их. Медикус не уходил.
– Что-то еще? – спросил Юст.
– Он вам оставил кое-то. Там, у стены… он сказал, заберете потом.
– Как это – сказал? – не понял Юст. – Как он мог сказать? Его же… он…
– Знаете что, – сказал медикус с неожиданной злостью в голосе. – Вы это своим подчиненным расскажите. На учебных стрельбах. Может, это подвигнет их к служебным подвигам… другого рода. Извините.

Кир лежал у стены, уже укрытый рядном. Рядом никого не было, только все тот же серый кошак сидел на камне, топорщил на загривке мокрую шерсть, жмурил глаза. Юстин хотел сперва шугануть его, но под этим ленивым, презрительным кошачьим взглядом ему сделалось неловко.
Он откинул с лица Кира мокрую мешковину, долго смотрел – будто ждал ответа, будто Кир, даже мертвый, мог ему что-то объяснить.
… Вы не понимаете!..
Но Кир лежал, закинув вверх голову, смотрел в серое небо такими же серыми глазами – и ничего не говорил.
Рядом, на расстоянии вытянутой руки, лежал деревянный футляр. Внутри, Юстин знал совершенно точно, в синем бархате спала разобранная на части флейта.
Он закрыл мертвому Крысолову глаза и вскинул на плечо тяжелую деревянную коробку.

У ограды, кое-как примостившись под узким козырьком, завершувшись в брезентовый плащ, сидели дети. Пятеро. Две девочки и трое мальчишек. Плащ был рваный, и его с трудом хватало на всех. Торчали наружу голые локти и колени, дождевые струи молотили по ним, размывая грязь, смазывая кровь со свежих ссадин. Наверное, они сбежали из приюта, подумал Юстин. Вон как ободрались… забор там высокий, и сверху еще такие чугунные острия, похожие на наконечники пик. И такие же острые, наверное.
Он стоял и молчал. Флейта оттягивала плечо. Бедный Кир, подумал Юстин. Как он таскал на себе эту тяжесть…
Дети следили за ним во все глаза.
– Ну, – сказал Юстин. – И что вы тут сидите? Пошли, что ли.
И поддернул на плече ремень от футляра.