ЕЛЕНА ЧЕРНИКОВА

ВОЖДЕЛЕНИЕ БЕЗДНЫ
роман



Глава 21

С печали не мрут, а сохнут. От печалей немощи, от немощей смерть. Один день у меня век заел. И на мой припас гроза нашла. Беда поездом ходит. Отпусти душу на покаяние

Говорят: оглушен и раздавлен. Что горе вытворяет с человеком. Он сидит как пень. Столбняк. Чего только не лепят, не зная, что сказать.
Но ещё чаще не знают, как помочь. И совсем плохо умеют утешать. Самое ходовое средство — «ну не надо, успокойся, выпей вот это, жизнь продолжается», — а протягивают воду или водку, перекладывая на невинную влагу лечение многоликой болезни по имени «горе». А послать утешителей подальше не всегда удобно. А те, кто знает правильные слова, — редкость.
С Кутузовым и пытались выделывать строго по списку душевной немощи. Он смущался и отворачивался, очевидно, не слишком воодушевленный продолжением жизни. И на поминках, где не пил даже воды, и у следователя, где не он рассказал, а ему рассказали, и даже в университете, куда умудрился явиться на следующий день после похорон. Буквально: пришёл, помолчал в деканате, помолчал в аудитории, пошёл прочь. Студенты последовали примеру.
Сюжет грязновато, наотмашь осложнился: содержание, так сказать, предсмертной записки, выпростанной из пальцев покойницы, стало известно. Мало, земля слухом полнится, — женщина успела надписать конверт! На радиостанцию за уточнениями зашёл молодой следователь с непримиримым лицом, и образ кухни, превратившейся в газовую камеру для анонимщицы, взбудоражил воображение широкой общественности. Простор! А девятый вал параллелей, аллюзий, тропический ливень догадок!
Я не знаю, о чём беседовал с нашим начальством следователь. Я даже боюсь представить себе лица адептов местной истины, привыкших давать зелёный свет анонимкам и понижать зарплату, отменять эфиры, шепчась по углам, сочувственно вздыхать и поднимать очи к потолку. В офисе воцарилась неслыханная тишь, будто в отделе писем тоже пустили газ. Может, и пустили какой-нибудь, не ведаю. Подумав, я взяла отпуск.
Стою на Тверской, верчу в руке мобильник и очень сильно хочу позвонить мальчику, оставшемуся без матери, при сумасшедшем отце, а пуще всего — при таланте к сложению слов. Тягостно. Бремя слов. Кутузовым оно вышло невподъём.
Мобильник ожил сам и показал Магиандра:
— Я к вам приеду.
— Я тебя жду. На улице. Пойдём обедать.
— Правда?
— Правда — моя профессия, малыш.
— Посмотрим.
— Имеющий глаза, приветствую тебя.


Глава
22

Смелым Бог владеет, пьяным чёрт качает. Стояньем города не возьмёшь. Худые вести не лежат на месте

— Отец пропал, — поделился новостью Магиандр, когда мы заказали. Забыв сахар на блюдце, он помешивал несладкий чай и взглядывал на меня короткими очередями, будто я знаю тайну.
— Ему нелегко.
— Вы не поняли. Он физически пропал. Его нет второй день. В университете предполагают глухое пьянство вдовствующего профессора, но алкоголь абсолютно не его стихия, все в курсе. Водочная мифология выдержит девять и сорок дней, подмену ему поставили, учебный процесс продолжается. Но его дома нет!
— Может, блондинка?
— Я же видел её. Восторженный ребёнок на двухместном мерседесике. Она не по этому делу. У неё в голове одни мудрые мысли, бабушка, дед-мороз... Даже если он бывает у блондинки, то там скорее всего играют в ладушки. Или гербарий перелистывают.
— Откуда в твои годы?..
— Я же талант, — наконец улыбнулся он. — Слова, слова... На них всё висит, любое знание, любое чувство, вы же знаете. Мне не обязательно целовать девушку, чтоб узнать, какие книги она читала. Так и с этой блондинкой. Редкий тип, но, возможно, возрождающийся. Я бы сказал, она классная.
— Успокоил, конечно. А что ты думаешь делать? Как искать будем? Объявление дадим?
— Ценю ваш светлый юмор. А ещё лучше — прямо по вашему радио. На радость современникам! Вас ещё не уволили?
— Я в отпуске. Проветриться надо.
— Жаль. Что в отпуске, жаль. Вам бы сейчас на просторе, в отсутствие анонимного внимания к вашему творчеству, забабахать такие передачи можно было!..
— Магиандрик. Мы с тобой теперь так повязаны, что лучше бы так не шутить. Она была. Она твоя мать. И мы понятия не имеем, почему она это делала.
— Не обманывайте! — вскрикнул сын. — Вы всё прекрасно понимаете. Вы столько лет возитесь со словами, людьми, чувствами — ясно же...
Он удержал наплывшие слёзы, сглотнул, покашлял, чтобы выглядело натурально. У меня душа рвалась, и погладить его хотелось, но гордый ребёнок боролся сам.
— Представляете... воровать по конторам бланки... делать копии, десятками, а у нас дома нет копира, значит, делать это где-то, страшась быть рассекреченной... И не в уличном киоске, понятно же. Учиться разным почеркам, измышлять различные человеческие стили, хоть она и филолог по образованию, но... Следить за абзацным членением... Отец ещё в молодости просто затерзал её этим абзацным... Как, собственно, и меня. А я учил это членение на Библии! О-о-о... — К счастью, Магиандр заплакал по-настоящему, не скрываясь и не щадя моих ушей.
Через полчаса, обсохнув после умывания под холодным краном, юноша сказал:
— Говорите. Что вы чувствуете? Что думаете?
— Я думаю, он, не желая травмировать сына, ищет деньги на починку своей возлюбленной книги. Возможно, с помощью блондинки, но вряд ли. Я полагаю, он что-то придумывает сам. Теперь ты.
— Я думаю, он ищет деньги любым способом. Вы.
— Я тоже думаю так. Определи, пожалуйста, любой способ по Кутузову-старшему. Ты.
— Любой способ есть любой способ. Он же оголтелый. Он уверен, что цель оправдывает средства. Он материалист, атеист, а в прошлом, как вы своевременно просветили меня, новый советский человек. Он гордец, но латентный, он способен уважать права человека, пока не нарушены его принципы. Вы.
— Уважать до принципов готов любой дурак. Он ведь не дурак? Ты.
— Нет, конечно. Не дурак. Он умный. Он умеет быть хитрым. Только извлечь из него чувства и коммуникативные навыки можно только экстримом. Вы.
— Экстрима в избытке. Ему все поверили, что жена... сама, случайно?..
— Кажется, все. Боже мой!.. Неужели вы думаете, он скрывается от невысказанных подозрений в доведении до самоубийства? Ну какое там подозрение! Ведь это действительно классический несчастный случай! Если бы мать не страдала бесчутием, она уловила бы, что не включила огонь, а только повернула рукоятку плиты... Ну почему плита у нас не электрическая!..
— Почему, почему... Ну и до чего мы додумались, шерлоки холмсы?
— До любым способом, — печально заключил сын. — Отец сейчас способен выкинуть всё. Включая меня. Давайте мороженое.


Глава
23

Умел
найти умей и потерять. Лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Отыди от зла и сотвори благо. И на милость разум нужен

«Сын, я временно покидаю этот город. Деньги для тебя, небольшие, на столе в кабинете. На некоторое время должно хватить, будь бережлив, пожалуйста. Несчастье, постигшее нас обоих, а ещё более — ряд ужасных бедствий, обрушившихся на меня одного, совершили некоторое повреждение в том утомительно чувствительном механизме, который отвечает во мне за способность общения с себе подобными. Внятно рассуждая и отчётливо понимая это, я принял решение, о котором пока не могу сказать тебе ничего конкретного, это моё дело, никак не касающееся тебя, и поэтому прошу меня простить и не судить строго. Ты уже взрослый и замечательно можешь пожить один хотя бы то неопределённое время, пока я решу стоящие передо мной задачи. Любящий тебя отец».
Записка лежала на столе в роковой кухне. Магиандр прочитал пять раз и с унынием понял: его лихое эссе, которое не-эссе, как заметил на семинаре его отец и учитель, про великолепную красавицу с аристократической спиной, генеральную возлюбленную Кутузова-старшего, а именно его Я, — блестящее совсем не то живёт и побеждает. И некому выгнать беса, торжествующего над профессоровой душой.
Сын потащился в кабинет поглядеть на небольшие деньги, мимоходом удивляясь, почему они положены отдельно от записки.
Зрелище было захватывающим.
Уважаемый член семьи, сероватый кардинал, центр их вселенной, дубовый монстр, годами глотавший Библии, совершенно был пуст. Надёжная дверь, ключ от которой огорчительно потерялся в начале событий, была взломана топором, валявшимся тут же красноречиво. Откуда взялся этот варварский предмет, юноша не мог представить — и какая разница. Поражало другое: как мог вытащить необъятную груду книг один худощавый человек, у которого нет мускулистых братьев. Вызов специально обученных такелажников тоже был маловероятен, поскольку над каждым экземпляром профессор трясся немыслимо и никому не доверил бы перенос бесценного груза даже с полки на полку, даже в перчатках и на цыпочках.
Оставалось предположить: он всё содеял сам. Автопохищение с автопогрузкой. Известно, сумасшедшие в минуту кризиса бывают необычайно сильны и даже расчётливы. Представить, что за какие-то два-три часа, пока Магиандр гулял и беседовал в кафе с журналисткой, отец нашёлся, точнёхонько в отсутствие сына, раздобыл упаковку, собрал пожитки, написал деловитую балладу об эгоизме, выложил деньги, небольшие, уехал и надёжно спрятался, — такое напряжение фантазии даже Магиандру было не по силам.
Он пощупал вырубленную дверцу, недоверчиво пошарил по явно пустым полкам — ничего, ни листочка, чисто. Ещё раз перечитав записку, нашёл крохотную стилистическую подсказку: «внятно рассуждая». Внятно — для кого? Может, всё-таки был помощник? Блондинка? Неужели она заходила в наш дом? Это на секунду резануло Магиандра, потом отпустило. Даже если заходила, что — помогала грузить? Да мотылёк она, ручки стебельковые, теловычитание сплошное! И уж она точно не сумасшедшая, и никакой кризис не помог бы ей оторвать эту кучу бумаги от полок!
Он плюхнулся на стул и зашёлся хохотом, как в истерике. Воображение показало мистическое кино — с улетающими в окно Библиями. Машут обложками печально и сами летят на юг. Точнее, на Ближний Восток. А враждующие стороны, завидев их журавлиный клин, подставляют небу измученные войной лица, но сыплется на них, будто манна, пыль кутузовской библиотеки.
С усилием оборвав себя, он вскочил и пошёл в свою комнату — единственную, где в относительной безопасности жили его любимые иконы. В остальных помещениях дома отец категорически запрещал держать мракобесие. Теперь — можно всё. Да, папа?
Обнаружив себя в чёрном, глухом, беспросветном одиночестве, Магиандр долго-долго молился, с упованием и сокрушением сердца, молился так жарко, что лившиеся ручьями слёзы подсыхали по дороге, а на их солоноватые белые русла накатывали новые потоки, стягивая, пощипывая бесчувственные щёки.


Глава
24

На
этот товар всегда запрос. Жемчуг гарнцами мерят. Не деньги нас наживали, а мы деньги нажили. От избытка и старец келью строит. Денежка молитва, что острая бритва

Дача состояла из двух домов, трёх оранжерей, двух летних мангалов, банного комплекса с бассейном, курятника, фазанятника, страусятника, двух конюшен, десятка фонтанов, павлинятника, псарни, овчарни, свинарника, теннисного корта, каруселей с качелями, картинной галереи, леса, поля, террас и горизонта, терренкуров и детской площадки для картинга. Домики персонала были поодаль, примерно в двухстах метрах. Намечалось и гольф-поле, но возражали соседи, трогательно держась за свой старый сарай. Ну и ладно, не будет никакого гольфа.
Аня свободно перемещалась по родительской даче пешком и на электрокаре, а Кутузову хотелось попросить у девочки карту, компас и бинокль.
— А как ты получилась нормальной? После всего... — поинтересовался Кутузов, впервые в жизни завтракая в столовой с натуральным камином, дровами, шкурами, рогами. Самовар, серебро и дерево тоже были аутентичные.
Ночь он провёл в маленькой уютной спальне под крышей, выспался, отогрелся. Аскетичная обстановка комнаты, глубокая тишина, невесомый воздух, свежий свет, утром вежливо просунувший несколько презентационных лучей сквозь толстые синие гардины с тонкой золотистой окантовкой, — всё утешало, примиряло и оживляло. Аня грамотно выбрала комнату истерзанному гостю.
— Я не после. Я — до. Сначала родили меня, на Алтае, потом жили в Москве, в коммуналке, до приватизации жилья. Помню нашу громадину-коммуналку: в коридоре я училась кататься на велосипеде. Потом все мы работали над собой. Купили домик, участок, и разрослось. И представь, абсолютно законно: каждая травинка, копейка, даже свинячья щетинка. Видел, как уморительно чешется рыженький хрячок? — Аня рассмеялась искренне, приятно, по-детски восторгаясь.
Полуторамесячную густоволосатую хрюшечку мужеска пола вчера демонстрировали профессору изо всех ракурсов, умягчая привыкание к условиям.
— Хрячок? Да, настоящее породистое свинство.
— Как хорошо! — восклицала Аня, подливая и подкладывая гостю. Прислугу она попросила не показываться.
— Почему же у тебя нет денег? — бесцеремонно спросил Кутузов, припомнив мучительную гонку по Москве с пустячной поисковой операцией. — Я сыну оставил всё, но и была-то мелочь. А у тебя совсем нет.
— У меня их... невозможно потратить за одну жизнь. Я ещё не достигла двадцати одного года, а все мои деньги живут за горизонтом, где возраст — непременное условие обладания наличностью.
— Разве?.. — усомнился Кутузов. — А если серьёзно?
— А если серьёзно, то у нас на даче коммунизм. Денег нет, проблем нет, потребности удовлетворены. Папа мечтал пожить при коммунизме. Живём. Ферштейн?
— Не очень. А как ты живёшь одна? У тебя что, везде по городу и миру няньки рассованы, и у них вечно кипит в котелке? Вдруг Аня заскочит на вкусненькое? — Кутузов по советской привычке похамливал богатству.
— У меня повар и карточка. Во всех магазинах и ресторанах я плачу картой. А где не принимают карты, туда не хожу я. Папа управляет моим счётом, не знаю как, чтобы я не могла просто снять наличные, а только на покупки, только через официальную кассу. Он ужасно законопослушный. Он всё время перед кем-то отчитывается, что у него белые деньги...
— Я думал, зелёные, — усмехнулся Кутузов.
— Зелёных у него сколько хочешь. Белые — в смысле чистые. Не чёрные. Твоя острота на троечку. Если бы он был сейчас в России, мы с тобой попросили бы у него для тебя, он дал бы, наверное.
— Бы. Наверное. А когда он вернётся в Россию? — улыбнулся Кутузов, машинально регистрируя логические и стилистические провисания в её речи. Собственно, так он слушал всегда и всех.
— Понимаешь, есть ещё мама.
— Понимаю, — самоуверенно сказал Кутузов. — Мы пойдём смотреть мои сокровища?
— О, прости! — Девушка позвонила, посуда исчезла. — Пойдём в библиотеку.
— И такое тут есть? — простодушно удивился Кутузов.
— Слушай! — наконец взъярилась Аня. — Ты хоть разок спросил, чем в этой жизни занимаюсь лично я?
— Извини. Не спросил. А сейчас ещё можно?..
— Можно. Я переводчик экстра-класса. Устно и письменно. С четырёх языков на три. С Востока на Запад и обратно. У меня уже есть высшее образование. Вундеркинд. Работаю с четырнадцати лет. Индиго. Какие слова ты ещё знаешь? Мой мерсик — именно мой! Я же тебе говорила. Показала его папе, когда уже купила, а до того я сама научилась водить, получила права, потом купила очень много часов индивидуальных тренировок. Очевидно, всё было для одной великой цели: научиться тормозить. И притормозить возле тебя.
— Извини. Сюжет... не вписывается в парадигму. Я привык видеть иных, студентов, они твои ровесники. Мой сын, кажется, тоже твой ровесник. Тебе сколько годиков?
— Двадцатый понёсся. Вскачь. Сам видишь.
— Ваське тоже. Так же. Слушай, ты удивительная! Но если у тебя были наличные, чтобы купить машину, почему сейчас нет? Ты всё папе отдаёшь?
— Точно. Ты тоже удивительный. У меня всё, вообще всё на карточках именно после покупки мерсика. Папа слегка струхнул, когда понял, с кем связался, и создал специально для меня, так сказать, карточную систему. А оттуда — только на безналичные платежи. Я кажусь ему опрометчиво самостоятельной. Пошли, мыслитель. У меня сейчас вправду нет евро для твоего шантажиста.
— Хорошо, но странно, — заметил Кутузов, испытывая замешательство, любопытство и азарт.
Описание библиотеки мы пока отложим, поскольку в данном случае был бы уместен генеральный каталог.
В центре, на деревянном журнальном столике величиной с футбольное поле, высилась аккуратная пирамида из Библий, сложенная заботливыми руками местного библиотекаря.
Кутузов ахнул, застыл, схватил Аню за руку.
Вчера, получив имущество, привезённое на прицепе, пожилой библиограф перепугался, перекрестился, но взял себя в руки и всю ночь, постанывая от блаженства, разбирал сакраментальные богатства. Утром пришла великолепная волна чувства: полное оправдание любви. Можно, разумеется, любить и человека; библиограф допускал человека, довольно шаткую гипотезу, — но всегда чуял недостаточность самоигральных мотивов для столь предметной любви. Маловато. При человеке всегда надлежит поискать вокруг.
Дивной ночью призрачно, из подкорешковой пыли, касанием тугого ветра веков, от подмигивания нежной виньетки — в голове библиографа пробился туннельный ход к истине, руша пустую породу иллюзий, любовные страхи, открывая пути. В разломы ворвался счастливый шквал озарений, и библиограф наконец презрел насмешки. Да, я — книжный червь! И рад этому до безумия. Не стоит иронизировать.
Он обрёл ясность и понял себя, он прожил самую счастливую ночь, перебирая живые книги. Они сами уложились в пирамиду классической четырёхгранной формы наподобие Великой.
Пережить сотворение Библиотеки, ослепительную простоту пламенного жеста: «Библио» — «тека». Он достиг вершины.
Узрев чудо, Кутузов сначала ощутил судорогу дикой ревности к врагу, коснувшемуся его возлюбленных, но быстро воспрянул и бесстрашно принял шквал энергии, разливанно лучившейся окрест от пирамиды. Она впитала полноту любви библиографа, и мир, и все слова, и все пирамиды Земли. Сердце профессора затрепетало, заколотилось, — необычные, лихорадящие ощущения.
— Превосходно сделано, — сумел сказать он.
Коллекция выглядела как никогда законченной. Произведение иного искусства.
— Рада, что тебе нравится.
— Я не привык видеть её такой... голой, — сказал он невпопад.
— Ну не могли же мы захватить с собой твою дубовую шкатулку! — рассмеялась Аня, вспомнив, как орудовала топором, вскрывая упорную дверцу, а Кутузов сидел рядом, еле дыша, и старался не жмуриться. Зато когда открылось, он восстал и неведомо как переложил всё собрание в коробки. Ничего не напутал, ни пылинки не забыл. Словом, молодцы оба.
— Я не могу, когда нету дверцы, — вдруг заскулил коллекционер, возвращаясь в человеческое, простое, крохоборское.
Терпеливая хозяйка позвонила, указала, и через пять минут аккуратная ширма окружила столик с пирамидой прозрачным частоколом.
— Натянуть крышу и выбрать парадный вход. Прошу!
— О, вот там я и буду жить! — воскликнул Кутузов. — Пусть мою постель положат рядом с книгами, на столик.
Глазомер обещал свободное поселение у подножия сооружения ещё минимум пятерых.
— Не жёстко будет? — заботливо спросила девушка. — Вчерашняя спальня тоже неплоха, по-моему.
— Ну есть же на свете перины, матрасы надувные, мешки спальные. Пожалуйста! Мне будет спокойнее. Аня!
— Мешки на свете, конечно, есть, но ты откуда знаешь?
— Читал.
— Надо же, и я читала. Значит, их сейчас и принесут.
— Слушай, вот бы так всегда: о чём ни прочитаешь — тебе уже несут.
— Так постоянно, так — везде, ты не замечал? Жизнь — тотальный вербальный ресторан. Меню — космическое. Дело только в размере чаевых, — простодушно уточнила Аня. — А уж если написать это, талантливо написать, — всё. Труба. Не отвертишься. Принесут и привезут, и даже без разрешения.
— А это ты откуда знаешь?
— Читала.


Глава
25

Силен
бес и горами качает. Бог любит праведника, а чёрт ябедника. Фимиамы от мук не избавят. Что запасёшь, то с собой и понесёшь. Что грешно, то и смешно

Я не склонна к унынию, — это смертный грех, как утверждают конфессионально зрелые граждане, а незрелые порой вторят им.
Ходить по Москве люблю до слёз, только бывает это редко да перебежками, от одной карьеры до другой. Хорошо, что мои карьеры близко расположены. Покинув один карьер, могу за пятнадцать минут успеть на другой карьер. Генеральша непесчаных карьеров.
Радио «Патриот», отпустившее меня погулять после бури, было тогда моей страстью. Уникальное, невозможное в рыночной парадигме: скудными выразительными средствами оно собирало большую реальную аудиторию, ухитряясь даже не думать над целевой. Убогими заставками, уморительными отбивками, допотопной музыкой, картонно-медлительными голосами ведущих, эклектичной тематикой — это СМИ нарушало все каноны современной журналистики, но его слушали взахлёб. Видимо, время пришло.
Раздолье: выбор тематики, гостей, жанров делали авторы, они же ведущие. Главный редактор не требовал квартальных планов, директорша почти не лезла в творческие механизмы. Владелец даже не здоровался. Звонки слушателей не подвергались отсеву. Профессиональное — фантастичное.
По весьма, согласитесь, уважительной причине — свобода творчества! — я держалась за эфир, как плющ за бедное дерево жизни.
Но с того часа, как я увидела госпожу Кутузову, покоя не стало. Визит её как таковой не был уникальным: сюда заходят и пишут регулярно. Первое требование, о торговле записями программ, тоже было репертуарным. Но вот её аргумент — почему я, почему ко мне пришла? — обязан был насторожить. Ангельский голос. Вам верят, что бы вы ни говорили, заявила мне дама во вторую встречу, прижимая к сердцу мощную антикварную Библию с эмалями на первой доске.
Не смекнула я, не приняла вызова, не заметила оскорбления. Прохлопала ушами, красиво отягощёнными её лапшой. Выставила даму за ворота, не разобравшись. И она взяла перо. Теперь её сын сирота.
Но: что я могла сделать? Ведь очень многие слушатели воспринимают радиоимперию как единое целое, управляемое из некоего мудрого центра. Некоторые уверены, что, позвонив на одну станцию, автоматически общаются со всеми остальными. Сколько раз у меня спрашивали: а вы знаете Петрова? Иванова? Ну как же, он давно работает на радио. Не слушали? Ну что вы, он такой хороший.
Многие видят всех журналистов бредущими по одному коридору и регулярно обедающими в общей столовой. Никак нельзя осуждать любителей радио за эту иллюзию. Вот же он, приёмничек! Волны-то рядом. Чуть покрути рукоятку настройки — соседняя станция бубнит. Да что рукоятка! Даже цифровые окошки новейших приёмников не убеждают условного потребителя, что станции разные, а редакции могут находиться в тысяче километров друг от друга. Телевидению в этом смысле почему-то легче.
Иду по Москве, кругом весна кипит, но чую заразу, горечь воздуха чую. Вы знаете, нынешний век будет жесточе былых. Вы готовы? Не понимаете? Нет, нет, сдирать шкуру с человека будут не каждый день, не без наркоза и не без массовой пропаганды. Наоборот, ему нежно сотворят новую, толстую, кожу и назовут её информационным телом. Покров будет плотным и душным, — ватно-вакуумный скафандр, не вырвешься, а рванёшься — оставишь ему всё мясо.
Надтреснутая любовь моя к родине, успокойся ты. Разговаривать можно с каждым, а поговорить бывает и не с кем. Это не я первая поняла. Ну а ты поговори с вечностью, успокаивают меня поэты, которые всё гуще водятся в наших железных лесах. Откуда что берётся! Вот удивительная страна Россия! Поэты не берут подсвеченные ванны с добавлением шампанского и розовых лепестков. А гламурщики, берущие указанные ванны? Каков он, образ их вечности?
Кучевое облако стоит над моим городом, и птицы летят. У которых не сбита навигация. Вы знаете, что многие птицы дезориентированы? Мы испускаем волны, засорили весь эфир, и птицы сошли с ума. Мы — это все мы, хотя некоторые думают, что только некоторые. «Мы полагаем, что строительство собственной резиденции — очень значимый этап в вашей жизни, начало вашего родового гнезда... Работаем с самыми взыскательными заказчиками, отличающимися собственными взглядами на жизнь и дизайн». Реклама фирмы, которая строит дорогим россиянам «роскошную недвижимость на заказ в любой точке Европы — где бы вы ни пожелали». А если я пожелаю в Венсенском лесу? В Вестминстерском аббатстве — слабо?
А остальные по старинке ждут грачей, и — Боже мой, прекрасно, — люди ещё ждут грачей! Мои мысли о птицах — как столбы пыли над Сахарой. Не уложить их, не успокоить, я плачу от счастья.
Люди рвутся воевать. Я вижу мир через радиоволны, а ты — через оптический прицел. Я вижу страсти, выворачивающие людям геном, как суставы гранатой, — он перестаёт быть волновым. Вы знаете, что геном — волновой? Был.
Молекула дезоксирибонуклеиновой кислоты поёт, пока молода, а поёт и молода она очень долго, она вполне вечна, знаете? Её можно заткнуть: сделайте нерождённому ультразвуковое исследование, вам же любопытно — кто там? И музыка древней молекулы глохнет навек, превращаясь в занудный, бессмысленный вой типа сигнализации. А потом оно, человекоподобное, родится, а музыки в клетке нет. Факт.
Я догадываюсь, что воевать наркотично. Наркомания войны не поддаётся лечению. Может, объявить табу на войну? Сейчас я это сделаю. Вот, пожалуйста, делаю. Табу на войну. Табу. Нет, не получается. Падает вертолёт. Продолжаем обмен мнениями.
Ополоумевшие птицы. Обезголошенная ДНК. Всё возможно в обстановке, где силовые линии райских полей завязаны мёртвой петлей. Люди постарались, туго завязали.


Глава
26

На
словах-то он города берёт. Сердце сердцу весть подаёт. У моря горе, у любви вдвое. Когда меня любишь, и мою собачку люби. Как телята где сойдутся, там и лижутся

— Давай разбираться. — Профессор надеялся поверить, что Аня — действительность. Трудно.
Друзья пили чай в библиотеке. Уют плюша и кожи. Чистый воздух можно резать ломтиками.
Пирамида из коллекционных Библий высится на громадине журнального стола, окруженная ширмой-частоколом.
Профессор озадаченно любовался композицией: он не привык получать желаемое быстро, полно и безопасно.
— Выговори мне, предо мной всё, что у тебя накипело, — сказала мужественная девочка, тряхнув золотой головой.
— У меня полвека накипало. Всё успеть до ужина?
— Мы будем говорить и говорить, и сверять мысли. До ужина или до утра, останемся без обеда или будем питаться неотрывно, чтобы хотеть спать, но мне важен этот разговор. Ты должен мне поверить. Хотя, если я что-то понимаю в людях, втайне ты ненавидишь слово «должен».
— Умница. Откуда такие мозги берутся? Ты в какой школе училась?
— Специализированной. С углублённым изучением всего на свете. Мы даже Библию кусками заучивали на трёх языках.
— Родная душа... — усмехнулся Кутузов. — И что тебе запомнилось? Что пропоёшь не раздумывая? Из самого сердца?
— Минуточку! Уточни: из памяти головы или из глубин сердца, выражаясь штильно?
— Ух, какое слово! Высокий штиль. Штильно! Ты чудо! А у меня дома осталось ещё одно...
— ...которое ты всю дорогу считал чудовищем. Твои слова.
— Знаешь... невзначай вышло. Старая история с иностранными студентами. Приехали в Россию по обмену, старательно учат язык. Я по молодости подхалтуривал: русский для нерусских. Начали морфемы. Слон — слонище. Рука — ручища. Выучили? Йес, говорят, дорогой профессор. Вы — чудовище. Я потом уразумел: научил их суффиксу — ищ, а они влюбленно поблагодарили меня за науку. Раз чудо — значит, чудовище, большое чудо... Нечувствительность к оттенкам и деталям. В новом веке у нашенских, родненьких, увы, обесчутевших, аки туземцы, она буйно проросла.
— А-а-а...
— Надумала, умная голова специализированная?
— Йес, дорогой профессор. «И открыть всем, в чём состоит домостроительство тайны, сокрывавшейся от вечности в Боге...»*.
* Послание к Ефесянам, 3:9.
— Вот это школа! — возвеселился Кутузов. — Ай да школы у нас пошли! И что — открыли вам тайну, прямо в школе?
— И не подумаю на тебя обижаться. Ты лучше как-нибудь ответь. У тебя есть любимый писатель, на которого ты вот так же готов сослаться в единый миг?
— Есть. Дарвин. Превосходный писатель. Люблю!
— Да что ты говоришь? Ну-с, тогда как в рекламе: любишь — докажи! — И Аня кокетливо протянула руку лодочкой, будто прося подаяния. Точь-в-точь как на известном плакате двусмысленная девица, алчущая ювелирки.
Безумная, безукоризненная, феноменально переполненная память Кутузова поднялась, будто в атаку, — хотя с кем сражаться? — но девочка попала в самое чувствительное место, где хранились неотвеченные вопросы.
— «Ложные факты крайне вредны для успеха науки, потому что они иногда удерживаются очень долго; но ошибочные воззрения, поддерживаемые известным числом фактических доказательств, приносят мало вреда, потому что каждый находит полезное удовольствие доказывать их ложность; а когда последнее сделано, одна из дорог к заблуждению бывает закрыта, и иногда вместе с тем открывается путь к истине»*. Видишь, как выражается человек? Он смело приветствует ошибку! Не боится, даже поощряет её.
* Здесь и далее автор цитирует труды Ч. Дарвина по собранию сочинений 1908 г.
Аня приняла вызов. Отступать некуда и поздно: её уличная находка, инопланетный тип, оборвавший свои связи, уже поселился в её доме, и его пирамида построена. Находка сделана — знак судьбы принят. Аня мыслила знаками.
— Ты учёный, и ты уверен, что путь к истине открыт учёным. Ты познаёшь, и посему ты хороший, правильно? Интересно, как твой любимый писатель отличал ошибочное воззрение от ложного? Точнее, как быстро? Что-то он выражается двусмысленно, хоть и красиво. В моей памяти другие формулы: «Много имею говорить и судить о вас; но Пославший Меня есть истинен, и что Я слышал от Него, то и говорю миру»**. Он и есть истина. Любишь истину?
** Евангелие от Иоанна, 8:26.
— Только доказанную. Научно.
— А человека?
— Не вижу новых причин. Мой писатель, горячо любивший человека, определился со своей любовью очень изящно: «Главное заключение, к которому приводит настоящее сочинение и которое разделяют теперь многие естествоиспытатели, вполне способные составить себе здравое суждение, состоит в том, что человек произошёл от какой-нибудь ниже организованной формы». И всё. Тот, кто произошёл от какой-нибудь низшей формы, сохраняет родовые черты вечно. За что мне любить амёбу, обросшую волосами, ногтями, моралью, телефонами?.. Хвостик-то остался!
— Да, ужас. Амёба с мобильником... Меня тоже больше устраивает: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их» (Бытие, 1:27). Почему тебе не подходит высшая форма? Почему радостнее происходить «от какой-нибудь ниже организованной»?
— Ты сказала — тоже? Я не говорил ничего, к чему ты — тоже. Я житель цивилизованного мира: «Тот, кто не смотрит, подобно дикарю, на явление природы как на нечто бессвязное, не может думать, чтобы человек был плодом отдельного акта творения». Я не смотрю, подобно дикарю...
— ...бессвязная фраза. Подумай, что сказал твой Дарвин: я не дикарь, поэтому я не могу верить в творение. Получается, творчество вообще — дикость? На нашей же стороне — Поэзия. Прекрасный замысел: «И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле» (Бытие, 1:28). Полнота этого творчества максимально удалена от всякой дикости.
Для убедительности Аня, прихватив чашку, пересела в самый дальний угол библиотеки.
— Дарвин поэт, именно поэт, — возразил Кутузов. — Очень мудро и даже с юмором он комментирует и сей акт, и его следствия: «Человек изучает с величайшей заботливостью свойства и родословную своих лошадей, рогатого скота и собак, прежде чем соединить их в пары; но когда дело касается его собственного брака, он редко или никогда не выказывает подобной осмотрительности. Он руководится приблизительно теми же побуждениями, как и низшие животные, оставленные на собственный произвол, хотя он настолько выше их, что придаёт огромное значение умственным и нравственным достоинствам». Оставленные на собственный произвол! Я чувствую, Аня, чувствую брошенность!.. Какое проклятие!..
Оставленность на произвол всю жизнь угнетала Кутузова, и он учил уроки силы, гордился преодолением ужаса — и гнал от себя выводы, когда вновь не получалось обрести смысл в оставленности.
— Понимаю, профессор. По вопросу произвола нет разночтений: «И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве своём, и будешь есть прах во все дни жизни твоей»*.
* Бытие, 3:14.
— Вот это мне и не нравится, девочка! — Кутузов развёл руками. — Всю жизнь я восставал против... Чувствовать себя змеем, за компанию со змеем, — унизительно. Книга Бытия унизила нас и навсегда. Мы теперь наихудшие рабы. Дарвин, кстати, мучительно переживал это рабство, зависимость от прогресса, принуждённость.
— Прогресс, — заметила девочка, — чрезвычайно глупая шутка деятелей Просвещения. Всем бы повыдергала бороды! Ты не помнишь, у просвещенцев были бороды?
Кутузов погладил чисто выбритое лицо:
— «Прогресс благосостояния человечества — чрезвычайно запутанная задача. Все не имеющие возможности избавить своих детей от унизительной бедности должны были бы воздерживаться от брака, потому что бедность не только сама по себе большое зло, но и стремится к постоянному возрастанию путём необдуманных браков», — и замолчал, вспомнив свой брак.
— Бедность и необдуманные браки? — встрепенулась Аня. — Бедность и воздержание? Вот как! Ты сам-то слышал, что сказал? Дарвин велит плодиться и размножаться только тем людям, у которых на это есть деньги! Он уже всех поделил на достойных и не достойных продолжения рода!
Кутузов принялся ходить по библиотечному залу, обошёл вокруг столика, подправил ширму, чтобы лучше видеть пирамиду. Девушка смотрела из угла и ждала, как он вывернется. Он молчал.
— Ну ладно, не грусти, — замахала руками Аня. — Тебя вполне утешили две тысячи лет назад. С тобой, не предвидя тебя лично, согласился сам Бог: «Иисус, видя, что он опечалился, сказал: как трудно имеющему богатство войти в Царствие Божие!»*. А по Дарвину всё наоборот: богатые — размножайтесь, направляйте прогресс, берите мир себе. Да это же глобализация какая-то! — провоцировала Кутузова девятнадцатилетняя девочка. Индиго.
* Евангелие от Луки, 18:24.
— Мы перескакиваем, — очнулся он. — Я не согласен жить по велению. Я хочу — всё сам. Ты понимаешь, как важно — сам? «Человеку можно простить, если он чувствует некоторую гордость при мысли, что он поднялся, хотя и не собственными усилиями, на высшую ступень органической лестницы; и то, что он на неё поднялся, вместо того чтобы быть поставленным здесь с самого начала, может внушать ему надежду на ещё более высокую участь в отдалённом будущем».
— Человеку можно простить... — насмешливо передразнила Аня. — Ишь какой прощальщик выискался.
— Мой писатель верит в человека, любит и возвышает его, воздаёт хвалу за успешное прохождение лестницы, понимаешь? В конце концов, бережёт его, человека, нервную систему. Ничего нельзя доказать, но верить удобнее в Дарвина. Понимаешь?
— Понимаю. «Кто станет сберегать душу свою, тот погубит её; а кто погубит её, тот оживит её»**. Не устал?
** Евангелие от Луки, 17:33.
— Я не верю в душу, я вижу — есть жизнь, и какая мне разница, что будет после? Моя жена... Где она? Если слышит нашу пикировку, она страдает, а куда ей ещё страдать! Я в силах сочувствовать ей, но что ещё? «Я старался по мере сил доказать мою теорию, и, сколько мне кажется, мы должны признать, что человек со всеми его благородными качествами, сочувствием, которое он распространяет и на самых отверженных, доброжелательством, которое простирает не только на других людей, но и на последних из живущих существ, с его божественным умом, который постиг движение и устройство Солнечной системы, — все-таки носит в своем физическом строении неизгладимую печать низкого происхождения».
— Загадку происхождения ты разгадываешь под уклон, под гору, в низкое, и словно рад унижению человека, — задумалась Аня.
— Загадка смерти куда глубже. Моя жена умерла — полностью?.. Я помню жену. Но умерла полностью, все видели... Может, и к лучшему. Наша совместная жизнь подтолкнула её к смерти? Начинаю считать варианты — вижу: ничего, ничего нельзя было изменить.
— «И насадил Господь Бог рай в Едеме на востоке; и поместил там человека, которого создал»*, — напомнила девушка.
* Бытие, 2:8.
— У нас не было рая. Значит, всё не про нас... Думаю, что...
— Дано! Доказать! Думать! Думаю! Не слишком ли жадно ждёшь ты от какого-то там думания? Что можно выдумать, кроме того, что и так есть? — Аня почти рассердилась.
— Это не одни лишь мои трудности: «Самое большое затруднение, возникающее перед нами, когда мы приходим к этому выводу о происхождении человека, — это высокий уровень умственных способностей и нравственных качеств, до которых он поднялся». Действительно затруднение! Я представляю, как больно было Дарвину писать эти строки о самом большом затруднении. Но написал! Это мужественно.
— Первый на Земле мужской поступок, когда взял он плод из рук женщины, не был мужественным, дорогой профессор. Первый же мужской поступок был гордынным. Зерно гордыни дало все остальные всходы. Конечно, Дарвин как натуралист не может не удивляться: дурное зерно принесло высокий уровень нравственности... как ему почему-то кажется, — усмехнулась Аня.
— Ты меня замучила, женщина, — улыбнулся Кутузов. — Дай, пожалуйста, ещё чайку.
— Поступок Адама, профессор, получил оценку ещё в первой книге. — Аня дала ему чаю, варенья из райских яблочек, горного мёда, арбузных цукатов. — С тех пор всё так... мужественно! «Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: «не ешь от него», проклята земля за тебя; со скорбию будешь питаться от неё во все дни жизни твоей»*. Получил?
* Бытие, 3:17.
— Да... это грустно. Получил... ощущение, что не только ел от дерева, но остался на дереве: «Таким образом мы узнаем, что человек произошёл от млекопитающего, покрытого волосами и снабжённого хвостом, которое, по всей вероятности, жило на деревьях и было обитателем Старого Света. Натуралист, которому пришлось бы исследовать строение этого существа, без всякого сомнения отнес бы его к четвероруким так же, как и общих и ещё более древних прародителей обезьян Старого и Нового Света».
— Может, кто-то и остался! Кого где создали, там и сидят! «И создал Бог зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел Бог, что это хорошо»**. — Аня выглядела расстроенной.
** Бытие, 1:25.
— Мой полупастор, как обзывает его одна вреднючая и непоследовательная журналистка, видит развитие иначе: «Четверорукие и все высшие млекопитающие произошли, вероятно, от древнего сумчатого животного, а последнее через длинный ряд видоизменённых форм — от какого-нибудь животного, вроде земноводного; эти же, в свою очередь, от рыбообразного существа». Так что сумчатые мы с тобой. Возьмём сумки, пойдём на рынок, возьмём пищу, зажарим ту, которая точно уже бездушная.
Кутузов утомился беседой. Во-первых, опрометчиво спорить с особой женского пола, да-да; во-вторых, жутко спорить с особой нежного возраста, в котором его студенты обычно лишь подбирались, прихватывали первые кусочки мягкими ещё коготками, тешились начатками своих куцых осведомлённостей. В-третьих, ловкая особа красива, как Долина царей. В-четвёртых, она хозяйка дома, что немножечко смущало гостя, мешая развернуться в полную силу.
— Не имею душеметра, — говорила девочка, не обращая внимания на усталость профессора. — «И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду её. И увидел Бог, что это хорошо»*. Завтра на рынок, ладно? Не суетись. Поешь варенья.
* Бытие, 1:21.
Кутузов послушно сосредоточился на чайном столике, на варенье, удобно блокировавшем возможность порождения речи, запил всё молоком и ласково мурлыкнул:
— Ах ты, рыбка сумчатая! Пойдём погуляем. Я тебе всё про себя расскажу, только не сразу, ладно? Боюсь, ты тоже устала.
Аня выпрыгнула из кресла:
— Пойдём к павлинам. Практически райская птица.
— Да и я практически в раю, — охотно поднялся Кутузов, потянулся, скрывая волнение.
Вышли. Тёплый мир вокруг. Жёрдочки. Трава. Плетень. Здоровенный мангал. Миновали конюшню. Уловив бодрое, сытое ржание, Кутузов опять утратил чувство реальности: слышать голоса домашних лошадей, близко, за спиной, не доводилось, и довелось бы — не услышал. В оставленной за спиной жизни звуки мира проникали в его измученное урбанизированное сознание по капле, причиняя угрюмый дискомфорт. Одно животное, условная единица терпения, удав, набитый буквами, любим и очевиден, но и удав был, оказывается, городское животное. Здесь, на условной воле, профессор помнил только цитаты. Своё замерло и не пошевеливалось.
Павлины разволновались, увидев хозяйку. Кутузов из вредности попросил отвести его в морской аквариум.
— Скорее в аквариум, — спокойно согласилась Аня. — Рыбки успокаивают. И давление понижают. Пройдём.
Кутузов, направляясь в пахнущий солью и моллюсками зал, зашёл с первородной воды.
— «В отдалённой древности родоначальник всех позвоночных представляется нам в виде морского животного, снабжённого жабрами, у которого оба пола были соединены в одном неделимом и которое отличалось крайне несовершенным развитием наиболее важных органов, например, мозга и сердца. Это животное походило, по-видимому, на личинки существующих теперь морских асцидий более, чем на всякую другую известную нам форму», — сказал неугомонный гость, рассматривая весёлые гонки по кругу двух карликовых акул.
— Ты ещё про андрогина заверни! — отозвалась Аня, подбрасывая корм. — У наших источников, заметь, мало разногласий по ходу события. «И сказал Бог: да произведёт вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землёю, по тверди небесной»*. Твой любимец держится примерно той же схемы.
* Бытие, 1:20.
— Но мой обещает прогресс — всем! Даже рыбкам! Смотри: «Но всякий, кто признает принцип эволюции, должен видеть, что умственные способности высших животных, несмотря на громадное различие в степени, качественно те же, как и у человека, и способны к дальнейшему развитию». К дальнейшему! Может, он романтик. Но у него настоящая вера! Мой любимый писатель всем обещает светлый путь и вполне логично доказывает. Ты потом почитай внимательно.
— И коммунисты обещали. Некоторым перепало. А мой источник, — сказала Аня, выводя Кутузова из аквариумного зала, — уже не беспокоится о развитии рыбок в сторону сумчатых. Создал и всё. Готово. И это хорошо! Его тревожит исключительно плод шестого дня: «Берегись, чтобы ты не забыл Господа, Бога твоего, не соблюдая заповедей Его, и законов Его, и постановлений Его, которые сегодня заповедаю тебе»**.
** Второзаконие, 8:11.
— Ты видишь, наступает гармония! Они сходятся! Сходитесь! «Отсюда, если какое-нибудь временное желание или страсть одержат верх над его общественными инстинктами, он будет сравнивать и проверять ослабленные в данную минуту стремления с всегда присущим общественным инстинктом; тут он неизбежно почувствует то недовольство, которое оставляют по себе все неудовлетворённые инстинкты». Мой писатель, как я уже доказал тебе, неуёмно любит, обожает человека. Даже не представляю, сколько терпения понадобилось ему, чтобы написать все труды столь органичными, яркими, волнующими, и всё вращается вокруг всего-навсего двух мыслей, но каких!
— За что, интересно, Дарвин любит человека? — мечтательно посмотрела в сторону весёлых акул Аня. — «И сказал мне Господь: встань, пойди скорее отсюда, ибо развратился народ твой, который ты вывел из Египта; скоро уклонились они от пути, который Я заповедал им; они сделали себе литый истукан»*. За это? Во времена Дарвина истуканы выстроились по всей Европе. И сейчас их всё больше. Ты любишь людей, как завещал великий Дарвин? Тем же местом?
* Второзаконие, 9:12.
— Анечка, мы можем анализировать. Я, например, смогу завтра, выспавшись, проанализировать твоё поведение: «Нравственным существом мы называем такое, которое способно сравнивать свои прошлые и будущие поступки и побуждения, одобрять одни и осуждать другие. То обстоятельство, что человек есть единственное существо, которое с полной уверенностью может быть определено таким образом, составляет самое большое из всех различий между ним и низшими животными». Я, не вполне нравственное существо, начну сравнивать прошлые и будущие поступки — за уши не оттянешь! Я свободен. Скажи одно: почему ты возишься со мной? Ты нравственное существо?
— Прекрасно, профессор. На эту тему там тоже есть предупреждение: «Итак, обрежьте крайнюю плоть сердца вашего, и не будьте впредь жестоковыйны»**. По части нравственности — ничего не скажу, я в этом плохо разбираюсь.
** Второзаконие, 10:16.
— Значит, по-твоему, свобода — путь к жестокости? «Величайшая неумеренность не считается пороком у дикарей. Их крайний разврат, противоестественные преступления в самом деле изумительны». У дикарей! Ужасны свободные дикари! А ты свободна?
— Да, дикари, наверное, ужасны. Непереваренная свобода плодоносит незамедлительно: «Но они развратились пред Ним, они не дети Его по своим порокам, род строптивый и развращенный»***. Это известно. Я, наверное, свободна.
*** Второзаконие, 32:5.
— Только у тебя карточки, — неумно съехидничал Кутузов. Аня даже не расслышала.
Вернулись в дом. Аня поставила самовар. Взяла пульт управления и запрограммировала хозяйство, попутно что-то шепнув дворецкому в крохотный микрофончик.
Кутузов испытывал сразу пять-шесть эмоций, ему — чрезвычайно много. Говорить стало трудно, будто кислорода убавилось.
Аня действительно знала Библию не хуже Кутузова. Он впервые встретил достойного соперника. Но соперник во всём повёл себя как соратник! А такого не могло быть.
До встречи с ней профессор втайне смотрел на верующих как на маргиналов, очевидно скорбных умом и/или развращённых бедностью. Аня в стереотипы не вписывалась. Она умна и богата. Очень красива. И с этим комплектом — верует в Бога! Помогает первому попавшемуся беглому атеисту, старому скептику, вдовцу и коллекционеру. Ну да, она индиго, но это ничего не объясняет, тем более Кутузову, который всё невидимое бранил нехорошими словами: мистика! метафизика! На лекциях он, конечно, правильно пользовался этим лексическим хозяйством, но за учебными стенами с наслаждением срывал с опасных понятий пошлый флёр научности, особенно перед женой и сыном. Профессионал словесности, преподаватель жанров и стилистики, он ухитрялся одного себя чувствовать прибором высшей точности.
— Род строптивый и развращенный, говоришь?.. Кстати, разврат! — опомнился Кутузов. — Интересно, что вкладывали в это слово переводчики сами, лично, не в смысле «лития истукана», — сами, как персоны, люди, отцы? Аня, ты целомудренна? «Целомудрие требует большого умения владеть собой; поэтому оно уважалось уже в ранний период нравственной истории цивилизованного человечества. Следствием этого явилось бессмысленное почитание безбрачия, которое с самых древних времён считалось добродетелью». — Такой пассаж уже походил на мужицкий, даже мужланский, но вывести Аню из себя не удалось.
— Я подумаю над этим вопросом. Выйду замуж и подумаю. «Говорят Ему ученики Его: если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться. Он же сказал им: не все вмещают слово сие, но кому дано...»* Я выйду за того, кто способен жениться и вмещает слово. Ну, чтобы не малодушничал, как ученики Его. Которые чуть было вообще не погубили род людской своим страхом перед ответственностью.
* Евангелие от Матфея, 19:10—11.
— Девочка! Мужчины коварны! «Но как только брак, в форме одноженства или многоженства, начинает распространяться и ревность начинает охранять женское целомудрие, это качество ценится и мало-помалу усваивается и незамужними женщинами. Насколько медленно оно распространяется между мужчинами, можно видеть ещё и в настоящее время». Какой милый юмор... А может, и самокритика?
— И какое противоречие самому себе! Кажется, там у тебя что-то было про нравственную высоту человека, — напомнила она, карабкаясь по лесенке на верхнюю полку стеллажа, где стояли энциклопедии.
— Кстати, ты заметила, сколь высоко Дарвин ценит ревность? — Кутузов подбежал к стремянке — помочь, и, глядя вверх, призадумался над формулой красоты; он давно мечтал её вывести. — Ни секунды осуждения. Ревность — благотворна; топливо прогресса. А твой источник ревность не поощряет. И любую частную собственность. Выйдешь замуж, говоришь?
— Выйду, — донеслось сверху. — Возьми, пожалуйста, книги... Не по стадности, а по призванию. Чувствую призвание. «Не следуй за большинством на зло, и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды»**. В моём источнике всё есть.
** Исход, 23:2.
Аня, с пятью томами из Брокгауза, начала спуск. Он протянул к ней руки, забрал тяжесть, положил на пол.
— А я посмотрю, деточка. «Общественное мнение нередко руководится каким-нибудь грубым опытом относительно того, что в конечном результате лучше для всех членов общества. Но это мнение нередко бывает ошибочно вследствие невежества и недостатка рассуждающей способности». Ты такая красивая!.. — Кутузов почувствовал дурман вроде слабоумия.
Аня спрыгнула. Он подхватил её и прижал к груди. Сам не понял, но прихоть нашла, и в душистую золотую макушку он Аню чмокнул.
— Ах ты, борода! Да ты знаешь!.. «Если обольстит кто девицу необрученную и преспит с нею, пусть даст ей вено и возьмет ее себе в жену»*.
* Исход, 22:16.
— А это происшествие, как я понимаю, может выйти токмо вследствие невежества? — рассмеялся Кутузов абсолютно счастливо. Никогда в жизни он так не развлекался с девицей необрученной и вообще ни с кем. Довольный, он раскраснелся, подпрыгнул и сплясал что-то дикарское, с выкрутасами, чего тоже не делал со времён старшей группы детского сада.
Аня вынесла из библиотеки Брокгауза осторожно, будто артиллерийские снаряды. Вернувшись, подошла к журнальному столику, поразглядывала корешки Библий, удивляясь, сколь прочной, устойчивой получилась пирамида. Чёрные, синие, коричневые блоки разноформатных изданий подогнаны искусно, по наитию, словно сами чудесно сошлись в самую чистую, прекрасную форму. Как удалось библиографу за одну ночь выбиться в Хеопсы?
— Почему на лике девицы необручённой смелая решительность? Порождением чего заняты ваши уникальные мозги?
— Отойди. Не пытайся. Сие — неуглядаемая тайна.
— Батюшки, мы ещё и Даля перед сном перелистываем? Солнышко моё, да зачем тебя сделали такую? Красивую нелепость? Что за шутки природы?
— «...вся сущность инстинкта состоит в том, что ему следуют независимо от рассудка», — ответила Аня голосом Кутузова.
— О, ход конём?
— Пони, — улыбнулась Аня победно.
— Аня, прости меня. Всё настолько невероятно, что... ну, скоро пройдёт, ну ты же всё знаешь, я потерян, разбит, а вдруг ты, твоё, грёзы, бред, надежды... что я несу!.. — вдруг забормотал Кутузов.
— Завтра отбредишь? Мне бы знать — мне в город ехать, а тебя тут оставить или не оставить? Надо решать сейчас же. Прислуге указать, павлинов разных урегулировать, хлопоты...
— Поеду в Москву. Поеду непременно! Аня... Я могу попросить твоего библиотекаря выдать мне учебник хорошего тона? Я забыл, как с людьми по-человечески разговаривать!
Аня без иронии, строго пообещала выдать учебник.


Глава
27

На
поклёп божбы не напасёшься. Кто кого за глаза поносит, тот трусит его. И в напраслине, что в деле, люди погибают. Худого не хвали, а хорошего не кори. Хоть по горло в грязи, да не брызжи. Чем поиграешь, тем и зашибёшься

Ходить по той же квартире, варить кофе на той же кухне, всюду натыкаясь на следы ушедшей жизни, — пока не походишь, никогда не поймёшь.
Магиандру всюду виделись трупы со стеклянными глазами. И разверстый дубовый шкаф, опустелый, несуразный, конечно, казался гробом.
Пребывать вне квартиры было не слаще: город или университет; камни, загородки, ограды. Тяжело бродить, дрожа и воображая: под землёй везде лежит мать, под каждой плитой. Её глаза наконец закрыты. Это навсегда. Между лицом и крышкой есть пространство, которого она не видит, но оно есть.
А можно пойти учиться, но ведь тоже — идти, значит, наступать на городские плиты, давить ногами тротуары, а под землёй везде она. И пространство между лицом и крышкой, замучившее Магиандра своей нелепой вежливостью.
Вариант университета плох ещё тем, что на факультете не хватает одного профессора, из-за которого Магиандр и поступал. Вариация бродить нехороша вся. Всё пугает — плюс абсолютно живые глаза бегущих по суете людей, а Магиандру никак не удавалось убрать офорт «Глаза. Ночью, на кухне...».
Звонить в редакцию радио «Патриот» уже неудобно, почему-то решил Магиандр. Неуютно беспокоить занятых людей, говорил он себе не своими словами, не своим голосом и не свои мысли. «Удобно! Давай позвоним!» — беззвучно повизгивал из кармашка мобильник, предлагая быть коммуникативной опорой; маленькое грустное наладонное представительство человека, метонимия, сгусток обещаний. Солидный двадцатилетний Василий отмахивался и не желал признавать права фантомчика.
В церковь он ходил ежедневно, там отпускало, но через полчаса возвращались убийственной парой — офорт «Глаза» и размытый абрис пыльного дубового шкафа, плавающего в песчаном воздухе кабинета.
Наконец Магиандр вспомнил, что в редакцию звонить некому, отпуск, а звонить на мобильник даме, отдыхающей от потрясений, тоже неудобно: журналист как бы тоже человек.
Изведя себя вежливостью, тоской и опасениями, Магиандр машинально прижал кнопку быстрого набора и услышал мой голос.
— Идём? — предложила я, и мы пошли, поскольку иначе быть уже не могло.

— Вы очень любите свою работу? — задал он принципиальный вопрос.
— Я стараюсь никогда не делать того, что не люблю, и тебе не советую.
— А деньги?
— Платят. Всем спасибо. Но это вторично. Первично — удовольствие.
— А от чего удовольствие? Полезность? Вы полезны? Родине?
— А вот улыбаться при звуке слова «родина» я тебе не советую.
— В атаку, да? Вперёд, на мины, ордена потом?
— Понимаю, понимаю. Следующий вопрос.
— Расскажите, откуда всё взялось?
— Ага, а также — как и что с чем-кем связано, да? Вкратце. Тебе с точки зрения истории отечественной прессы или так, по-человечески?
— Вы понимаете, мне всего двадцать лет. И для меня всё — данность. А вы сверкаете с высот гранитного Олимпа, куда забрались до моего рождения, и откуда мне знать как. Расскажите что-нибудь изначальное.
— «Начало было так далёко, так робок первый интерес...»
— Пастернак. Уважаю. А теперь...
— Начнём с исторической байки. Я её всем рассказываю. Хронометраж — пять минут, выдержишь?
— Еще одно мороженое, ладно?
Мы заказали ещё. В кафе было пусто и тихо — две редкости на Москве; многие пункты общепита нынче коммерчески связаны с музыкальными станциями обворожительными контрактами: лить их радиопродукцию в зал, на головы пьющих и едящих, на договорных децибелах. Убавить громкость не допросишься: начальство не велит. По-моему, здраво. Быстрее допьёшь и место освободишь.
— Дело было в былинные девяностые годы. Я трудилась на уникальной радиостанции, самой первой из разговорных. Мы первыми осваивали ныне привычный интерактив: автор-ведущий плюс гости, а народ интересуется и названивает, вопрошает что хочет. Всем было весело и страшно. Весело, поскольку всё может быть. А страшно... в общем, потому же.
— Много звонили?
— Не то слово — много! Человекам перепало новое блаженство: взять и выйти в эфир из дома! Стоял трезвон-перезвон! От избытка чувств иные матерились, и пьяные звонили, всякие. Теперь их фильтруют, а тогда всё только начиналось. И пришёл к нам на радио новый ведущий, медицинский журналист. Горит энтузиазмом, жгучие темы поднять хочет, искренне полагая, что всё интересное лично ему так же волнует и публику. Например, клистиры, неврозы, сколиозы, недержания того-сего, давление...
— А темы он сам выбирал? — заулыбался Магиандр, предчувствуя разгул домашней медицины.
— Конечно. И вот однажды он, пылкий новобранец, привёл в студию хорошего дядечку-психолога, специалиста по семейным делам. Нарождалась мода: чего уж дома драться-то — обратитесь к доктору. Нашему народу сие было в невозможную новинку, и многие психологи сделали хорошие карьеры. Так вот, представь мизансцену. Сидят в студии двое. Мужик и ещё мужик. Два мужика сидят у микрофона и собираются пятьдесят минут обсуждать колоссальную проблему: как девушкам грамотно замуж выходить. Получше подцепить и покрепче привязать. Потом заботы взял на себя глянцевый сегмент, а тогда лишь начиналось... Всё бы ничего, но — два взрослых мужика, с такими советами... И народ, в известном испуге и шорохе, притих. Они сидят, пылко сыплют обещаниями, призывно позыркивая на звукорежиссёршу: нет ли какого звоночка? Нет, сокрушённо показывает им она. Никто не звонит! Напряжение возрастает. Десять, двадцать минут прошло — ни одного звонка. Аппаратура исправна, всё работает, а народ, дотоле бурно звонивший по любому поводу, затих. Ведущий нервничает, гость удивляется: он же великий, он искренне хочет помочь неопытным девушкам! Наступает критический момент. Слова кончаются, но слушатели молчат. И вот — о счастье! На двадцать пятой минуте эфира оживает вожделенный телефон! Звукорежиссёрша радостно показывает ведущему трубку: вот он, звоночек, вот! Ведущий, приободряясь, учтиво здоровается со слушателем и ласково, как у девушки, спрашивает с надеждой:
— У вас есть вопрос?
— Есть, есть! — дребезжащий старческий голос. Не девушка. Дедушка.
— А какой же у вас вопрос? — приуныли в студии, но тем не менее.
— Так вынесут тело Ленина из мавзолея или нет? Я вас спрашиваю!.. — с неподдельным интересом, обиженно вопрошает слушатель.
Со звукорежиссёршей начинается форменная истерика. Автор и гость безнадёжно теряют дар речи. До конца программы ещё полчаса. Психолог мигом забывает всю свою науку. Автор машет руками, чтобы режиссёрша убрала звук. Она не понимает, почти плача от хохота. Слушатель тоже не понимает: где ответ?
— Я на радио позвонил или нет? — возобновляет он атаку.
— Н-н-на радио, — с нечеловеческими усилиями разжимает губы ведущий. Медицинский журналист.
— Так и отвечайте! Вынесут?
Первой находится, к облегчению всех, режиссёрша. Вырубает и телефон, и студию, замузычивает эфир, вытирая глаза, потом опять сползает со стула.
— Что-что делает с эфиром? — заливаясь, выговаривает Магиандр.
— Замузычивает. Она поняла, что психологический концерт окончен, и запустила резервную музыку. И полчаса услаждала слушателей, кажется, Анжеликой Почему.
— Здорово! — придя в себя, восклицает Магиандр. — Жаль, теперь такого не услышишь!
— Да уж. Спонтанного шапито больше нет. Конечно, оно есть, но в эфир не выпускают. Все станции тогда, в начале свободы, нагрелись на подобных сюжетах и теперь стараются беречься. Ну, кроме известной тебе станции «Патриот».
— А у «Патриота» почему нет фильтра?
— Ну, какой-то всё-таки есть, но редко. На некоторые программы сажают редактора, он трубку первым берёт и выясняет состояние клиента, принимает решение — надо нам или нет? Но не каждый день. Обычно — пришло и пришло, и выкручивайся, любезный ведущий, как умеешь. Кураж надо беречь!
— А вам нравится?
— Так мне только такое и нравится. Азарт. Я очень азартна. Мне, например, ни в коем случае нельзя играть в преферанс. В юности, когда меня только научили префу, мне страшно везло. Но я очень быстро завязала с этим, поскольку ледяные иголки на затылке...
— Что? На затылке? — не понял молодой человек, очень молодой.
— Когда мне приходил голубой мизер, у меня затылок леденел, в жилах кровь останавливалась и лицо белело. Партнёры пугались: нельзя выдавать себя. Карты! И я навек бросила игры. Все до единой.
— И никогда больше? Даже сейчас, когда всюду казино?
— Боже упаси. Даже не заходила ни разу. Да и какие там игры! Дурацкие нагрузки на судьбу. Везение! А мне не хочется проверять какое-то везение. Преферанс — для головы. Считать надо. А тут — фу. Ерунда.
— Откуда вы знаете, если не заходили?
— Я книжки читаю, кино смотрю, с людьми разговариваю. Журналистика, знаешь ли, позволяет иногда получать информацию бесконтактно.
— А тот ведущий, ну с телом Ленина, он потом работал?
— Разумеется. Прочихался, водки попил — и на другой же день обратно. Это не лечится. Радио — игла, с которой не соскакивают. Особенно с иглы прямого эфира.
— А можно попробовать? — вдруг осмелел Магиандр.
— Выйду из отпуска, пойму, на какой планете нахожусь, попробуем. Сейчас я никто и звать меня никак. Опальный субъект, которого ели, не съели, но аппетит, боюсь, остался.
— Но мамы нет... — нахмурился он, полагая, что я совершила некую речевую ошибку.
— Мне жаль безумно, поверь, честное слово! Но ведь она не одна...
— Как?.. Ведь всё выяснилось! Все письма, разными почерками, на всех этих бланках, писала только она!..
— Ребёнок. Давай ты не всегда будешь спорить со мной, а только изредка, идёт?
— Вы думаете, у неё были сообщники? — возмутился он.
— Сообщник анонимщика — эпоха. Время действия. Историческая обстановка. Язык и контекст. Словом, очередные задачи советской власти... А, ты не читал...
— Вы меня утешаете или пугаете?
— Сама не знаю, как относиться к этому. Ты ведь совсем юный, а уже столько пережил. В мирное время — сирота, на ровном, казалось бы, месте. Смотри, что получается: в один миг ты остался без матери, а в какой-то степени и без отца — он, конечно, найдётся, уверена! Взрыв, будто метеорит упал на семью, где не собирались ни умирать, ни убегать. И сидишь ты сейчас в кафе с представителем прессы, а сидел бы дома и смотрел на других представителей, только на экране. И радио слушал бы равнодушно, там про других, и всё это умора и кино.
— Пресса принесла в наш дом смерть. Началось-то не с вас. Объявление было всероссийское, новости министерства, про Дарвина и религию.
— Формально — да. Но куда бежать от прессы? Некуда. Почти все, чуть что — к прессе. Всё она, зараза, понимает, умеет и знает.
— Мне сейчас хорошо, — вдруг притормозил он. — С вами.
— Спасибо, стараюсь, но это частное определение. Знаешь, я могла бы уехать в отпуск подальше от Москвы, прогуляться по свету. А я сижу в городе, в опасении, что без меня произойдёт захватывающее, решающее, и моё межеумочное состояние тоже результат воздействия прессы — уже на меня лично. Эффект-иллюзия участия в жизни. Но я умею с этим бороться, могу — не всегда! — оторвать мух от котлет и дифференцировать: где я и моё, а где внушённое. Большинство прочих потребителей современной информации этого уже не могут.
— И вы думаете, мама писала как бы... ото всех?
— Безусловно. Иначе в этом жанре не пишут. Рука не поднимется.
— Пойдём пройдёмся... — вдруг очень жалобно попросил он.
Мы два часа брели по улицам, не глядя друг на друга. Молчали каждый о своём. Мне было неловко, хотелось избавить мальчика от игл, вонзённых обстоятельствами места и времени, но я не знала как.


Глава
28

Как
так: корова чёрная, а молоко белое? Людям на потешенье, всему свету на удивленье. Тарабарская грамота. Потерял не сказывай, нашёл не показывай!

— Баблотека. Ух! Смотри, что я придумал! — сказал Ане Кутузов утром, новым, до хруста свежим.
Девушка смиренно ждала, пока профессор выбирался из мешка. Он провёл ночь на журнальном столике подле своей пирамиды, куда ему действительно принесли перины, постелили, огородили. Он выспался глубоко и полно.
— Обстановка навеяла? — расшифровала девушка.
— А ты думала! Не каждый день поспишь посреди... С этимологией баблотеки всё ясно?
— Ты меня не уважаешь. А откуда знаешь бабло?
— Я и про башли слыхал, и про капусту. Я же учёный, детка, и отец твоего ровесника. У меня сто человек детей в универе.
Профессор отправился в душ. Оказалось — обширная территория, покрытая плиткой от Валентино. В углу скромно спряталась двухместная джакузи, в другом — кабинка с музыкой, собственно душ, в третьем — понятные жизненные удобства, в четвёртом — ну гримуборная для кордебалета. В серединке можно устраивать кремлёвскую елку, водить хороводы, не толкаясь, но — не сезон.
В баблотеку вернулся новый человек. Воодушевлённый. То есть из-под душа. В Москву! Три раза.
Как ни скор был побег, Кутузов успел захватить из дому и вещи для тела, и вытащить из кладовой старую дорожную сумку, способную менять фасон и размер. Аня отметила запасливость, не повреждённую бедствиями.
Завтрак подадут через десять минут, сообщила она и тактично оставила больного наедине с его сокровищами, а он, вытряхнув из сумки всё до пылинки, обошёл пирамиду и выбрал три фолианта, так, средней руки, уложил на дно, прикрыл их свитером и застегнул замки на минимальный размер сумки. Нелегко было решить со средней рукой, но сладил с собой, выбрал, отторг верхушку-пирамидион, отрезал по живому.
За едой обсудили день: оба едут в Москву, Аня работает переводчиком с китайско-финской делегацией, профессор гуляет, вечером встреча, возвращаются к ужину. Аня заметила про себя, что подмосковный воздух полезен убитому горем вдовствующему сумасшедшему. Конечно, термины не оглашались. «Полезен убитому горем», — думала Аня. «Подмосковный воздух», — думал Кутузов. А «сумасшедший» никто не думал, и так ясно.
Пока летели по магистрали, Кутузов был исключительно бодр: что-то звонкое, хрустальное делает новизна с любой душой, как она ни вертись и как ни кричи ей что-то учёное воспалённый мозг. И даже если её нет.
Но по прибытии в город, когда Аня умчалась к своим китайским финнам, у Кутузова около желудка, ближе к сердцу, стало мягко и вяло, будто чуть спустило колесо. Он, правда, сначала не понял — какое.
Колкие мысли о деньгах, о внезапной необходимости заработать нетипичную сумму; воспоминания о похищении собственной библиотеки из собственного дома; вспыхнувшая, как электросварка, рамка «Глаза жены», — и через минуту-другую Кутузов узнал, с каким подлым присвистом и сосущей болью спускает колесо фортуны, спускает по всему телу, спускает не в символической вышине, где носятся мифы, эйдосы и симулякры, а грубым рывком спускается всё, как игрок спускает последние часы, всё летит вбок, набок, вкривь и вкось, а ты думал, такое только в кино — пуск! И ракета падает!..
Взлетела и рухнула. Торжественный пуск! Шум, делегация — и взрыв. Остросюжетное кино! Оно может ворваться в жизнь и устранить её. Оказывается, существует и внутреннее колесо, которое не чувствуешь, пока хорошо, пока здоров. Кто бы подумал... фантастично. Ну не может быть! Ослабели ноги, пробило испариной. Не может! Встать!
Он вспомнил проклятое радио, ещё раз пережил позорную смерть анонимщицы, увидел растерзанную Библию с оторванными досками, за лечение которой он должен три тысячи евро слишком щепетильному реставратору, мельком зацепил брошенных в разгар семестра студентов и на горький десерт подумал о сыне, который чудовище... но у сына есть его Бог, вот и пусть разбирается.
«А меня этого нет! — почти крикнул Кутузов. — Мне всё это самому! Одному!»
Сплетение нитей; узел хуже морского. Что вы, Парки, наделали? Я не могу вернуться к людям, пока не распутаю. Не я запутал, а распутывать мне.
Сегодня профессор Кутузов вышел в люди, чтобы познакомиться с людьми и уточнить, зачем они живут. Сегодня это важно, и наживка, лучшая на белом свете, у него с собой. Поправив отсутствующий галстук, он выпрямил спину.
Он стоял, как флагшток без полотнища, посреди шумной улицы и не мог найти указателя с названием. Завели же моду: писать имя улицы только в начале квартала. А если вас высадили в середине?
Не справившись, он рассудил: зачем ему имя улицы? Люди везде одинаковы. Ясно, что это не Твербуль. Пампуша-то нет.
...Как начать? Оттуда, из фантазий, с Аниной кухни, от журнального столика под пирамидой — всё казалось осуществимым до смеха легко. Подойти к любому прохожему, вручить книгу, «не стоит благодарности». Наученный первыми опытами с бабушками, он не будет входить в переговоры, прислушиваться к особенностям речи, нюхать нафталин ассоциаций — никогда! Даешь конкретику!
До вечера ещё восемь часов и три книги. Спешить некуда. Вот сейчас он разомкнёт молнию, вынет из котомки наугад первую Библию — не стоит огорчаться! — и подойдёт к прохожему, у которого на носу очки. Или лучше без очков? Как лучше?
Первый, кто возьмёт книгу, скажет простое спасибо и пойдёт своей дорогой, но уже с книгой, каков он?
А ещё говорят — начинающим везёт в игре. «Так это в игре!» — договорился с собой Кутузов. Сейчас всё серьёзно. Проверка мира на прочность убеждённостей, заблуждённостей, очарованностей. Все вы, люди, одинаково любите и похоже ненавидите. Просто люди. Биороботы-простолюдины. «И у всех болит правое ухо!» — рассмеялся вдруг оживший Кутузов. Раньше он не замечал: все идут по улице, держась за правое ухо. Он не ожидал миллиона мобильников. В конце прошлого века он посетил конференцию в Португалии. В крошечном прибрежном городочке даже дети в рейсовом автобусе болтали по мобильным, а Кутузов равнодушно глядел в социальный телескоп: изобилие аппаратиков не придёт в Россию. А оно — примчалось. Что-то случилось. У всех заболело ухо. Общее ухо болит.
Так, ещё два-три проскока, и общее ухо станет проблемой коммуникации, в полный рост восстанет профессор кафедры, а план сорвётся. «Нельзя думать!» — вдруг приказал себе Кутузов и чуть не упал от удивления.
Любимое занятие — думание! Мыслить — блаженство. Всё важное рождается так, а у Кутузова и способы свои: удав, обожравшийся и обсыпанный буквами. Ну, вы помните. Мозг — это счастье. И вдруг вот — на тебе.
Думание режет и мешает выполнить размеченный, строгий до готичности план. Нельзя думать, когда решил делать. Вот оно что, вон оно как. Отудивлявшись, Кутузов, не дурак же он, решил прислушиваться к себе внимательнее. Хотя, конечно, сомнительное открытие с не-думанием крепко обожгло и побаливает. Непонятно, куда положить открытие. Нет файла! Файла под это дело не заведено!
Уймись, гордец. Бери книгу, давай людям, получай своё спасибо, иди своей дорогой. Бери ещё, давай, получай, спасибо. Люди любят эту книгу, пусть получат, пусть. Я полюбуюсь.
Лет пятнадцать назад приятель, он теперь за границей, рассказал Кутузову про дикий, утробный страх: выйти куда-нибудь на Арбат, расчехлить скрипку, подстроиться прилюдно и, пережидая экономические реформы, сбацать пиплу Вивальди. Разумеется, «Времена года». На Арбате от уличных не ждут ничего другого. К слову сказать, «Времена года», особенно «Зима», трогательно пригодились нашей стране в эпоху новых русских перемен. Златопопсовые «Времена года» уже лет около двадцати сладко будоражат сердца прохожих в роли всеуличного, подземнопереходного, метровестибюльного гимна. В заполошно-рывковой музыке итальянца явлено чётко-чувственное обещание, что вот это всё — точно пройдёт.
Приятель поведал Кутузову: дома казалось — легко! А вышел на Арбат, стал посреди гуляющей, ни в чём не повинной публики, жара под тридцать, руки дрожат на чехле, скрипку пора вынимать, Вивальди ждёт, а вокруг... пустыня! Внезапно пошли не люди, а верблюды, посыпался тяжёлый снег, и так это головокружительно — верблюды под снегом, ни у кого нет лица, только тяжкие горбы набок.
Приятель смекнул: не к добру это — заснеженные верблюды на жаре Арбата. Страх всегда приносит на своих горбах колючие, леденящие сюрпризы. Пиликать со сцены — одно, а посреди пешеходной, праздной улицы, где вся публика безбилетна, к креслам ничем не привязана, — другое.
Он прогнал горбатых, выключил снег, рывком расчехлил скрипку, деловито-деланно подстроился, будто сто лет не строился, и рванул! Искры посыпались со струн, из глаз! Мостовая вся размякла и чуть не впитала его, как трясина, однако мужественный скрипач допилил «Зиму» и под восторженные крики «браво!» — как интересно кричат верблюды! — перешёл на «Весну». И его товарищи по квартету перешли, не запутались во временах, а потом в отдалённых странах они заработали по улицам кучи денег, но первый арбатский выход хранился в чистых закромах памяти как эталон победоносной борьбы с любыми верблюдами ужасного, запредельного страха. А ведь если разобраться — чего боялись?.. Выглядеть попрошайками? Да мы все попрошайки. Смелее, подстройся и рвани!
Рвану, решил Кутузов. Название улицы неизвестно, подвиг мой уместен. С книгой наперевес он шагнул к прохожему, не успев разглядеть ни пола, ни возраста, и объявил:
— Это вам.
Прохожий машинально взял, прошёл метров пять-шесть, увидел мусорку и чуть не отправил к чёрту, приняв, естественно, за рекламную раздачу пробников. Семплинг — чума. На площадях не знают, что явление, до печёнок доставшее горожан, — именуется семплинг. Вы бесплатно, разок, получаете нечто, и потом будете, миленькие, платить сотню разочков, если сдуру вам понравилась наша белиберда. Рыбная ловля с поднятым забралом.
Рука прохожего уже было выполнила приказ обученного городского мозга, но на ней успел повиснуть перелетевший мимовоздухом даритель.
— Ты чё? — беззлобно поинтересовался хозяин чудом уцелевшей руки.
— Это же Библия! — провозгласил Кутузов торжественно.
— А-а! — уважительно протянул тридцатилетний мужик, в свободной руке которого непредубеждённый наблюдатель углядел бы чемоданчик сантехнического направления. — Ну и чё? Ты... это... того?
— Я вам дарю эту книгу, — продекламировал Кутузов домашнюю заготовку. — Дарю.
— А чё — сёдня Восьмое марта? — уточнил мужик абсолютно серьёзно.
— Сегодня восьмое мая, — непонятно как вспомнил Кутузов.
— О! завтра День Победы! Слышь? Завтра Победа наших войск над немецко-фашистскими захватчиками! — с великолепной чёткостью отчеканил сантехник. — И парад на Красной площади!
— Да ну? — вошёл в поток профессор. — И чё? Не возьмёшь?
— А почём? — задумался мужик, минутой раньше почти выбросивший книгу в помойку.
— Бесплатно.
— Даром? Такое?! Ты чё — сектант? — посуровел сантехник.
— Не. Я не сектант... — И тут, лихорадочно придумывая продолжение, он выдал: — У меня жена умерла.
— Ну, царство ей небесное, — разрешил мужик и провёл по волосам рукой вместе с Библией, которую всё-таки удерживал и уже не торопился вернуть Кутузову. — Тогда возьму. Раз такое дело... ну чё, там смотри давай.
Забыв о Кутузове, мужик сунул Библию в чемоданчик с инструментом и пошёл своей дорогой, очевидно, полностью разрешив для себя возникшие по случаю вопросы.
Оглушённый Кутузов не решился посмотреть вослед. Одной книгой меньше, горечи почему-то больше, и не от ухода в чужие руки любимой подруги, члена большой семьи, состоящей сплошь из сестёр, а мелко, тупо: саднящая простота минувшего контакта стёрла со всех возможных последующих всю возможную патетичность. Да ещё вылезла, уже точно вопреки заготовке, жена, которая умерла. «Вообще никого не касается; моё личное дело! — чуть не закричал Кутузов. — Зачем я ляпнул?» Но ведь оно и сработало, возразил удав, невесть как подкравшийся к авансцене. «Чур тебя!» — всё-таки крикнул профессор удаву, и рядом с ним тут же остановился молодой человек в синеватой форменной одежде:
— Ваши документы?
— Дома... или, погодите, одну минуточку!.. — Как ни прост был Кутузов, как ни целинна была девственность его социализированности, но смекнул, что его самодеятельность по одариванию прохожих Библиями вот-вот прервётся самым казённым образом, и даже Аня не сможет его выручить.
Шустро и радикально учит человека идея фикс! Местами облагораживает и обновляет. «Идея, овладевшая массами, становится материальной силой», — завещал нам великий и бородатый. А идея, овладевшая массой волос и заставившая их пошевелиться на голове, — такая идея и мозги расшевеливает. И просыпается в урбанизированном тюфяке мигом умудрённый городской сумасшедший. Просыпается как призвание. Восстаёт как маршевая песня души. Будто роги протрубили!..
— Я тут, понимаете, — залепетал Кутузов, опустив глаза, — книжечек прикупил...
(До сих пор никто не понимает, как удалось ему выговорить мякинное словцо: прикупил! Он ненавидел его так же яро, как подкупить в значении купить ещё, дополнительно, и якобы — в основном значении.)
— И что? — грозно сказал городовой безо всякой вопросительности в интонации.
— А денег не хватило, я им паспорт оставил, сейчас бегу домой за денежками...
(Ещё подвиг: денежки! Любого, уронившего чавкающую кляксу денежек, ему или при нём, раньше, он мог и убить. Взглядом, конечно. Называть деньги денежками — тяжкое преступление против хорошего вкуса; всё равно что внушать малышам, якобы пирамиду Хеопса построили рабы...)
Однако, совершив два подвига за одну минуту, он, кажется, заслужил амнистию. Милиционер посмотрел на книжечки, на видавшую виды суму, откуда они были немедленно извлечены владельцем, и сказал:
— Завтра праздник, отец, ты не ходи без документов. Режимный день. Сам понимаешь. Да и магазины завтра не работают.
Кутузов, чуть не кланяясь, поблагодарил мента (он знал, знал, как они все называются!) за пассаж с применением отца и сообщение о магазинах. Милиционер ушёл беречь Москву, а Кутузов полчаса не мог перевести дух.

Наверное, точка неудачная, решил он и чужестранцем почесал по улице, оглядывая праздничных горожан и дома первобытным, широкополосным оптоволоконным взором.
Цивильный марсианин в пещерах неолита бродил бы увереннее, чем наш неофит просвещения по родному городу. Никогда ещё не встречал он сразу стольких москвичей одновременно, поскольку раньше их не было на улицах Москвы, ни одного. Раньше по городу шли тени в пальто, с пустыми головами, полными образования, в составе коего был удивительный пиетет к выдуманной абсолютной персоне. Кутузов мнил Его персоной, так сказать, гипер-ви-ай-пи, а книгу, воссоздавшую Его деяния, чудеса и проповеди, чем-то вроде личного дела. Он и собирал-то эти книги, будто шил большое-пребольшое дело. Профессор и доктор, он не успел написать вожделенную диссертацию, полагающую конец богоискательству человеков, уловленных в соответствии с Евангелием от Луки, 5:10: «...И сказал Симону Иисус: не бойся; отныне будешь ловить человеков». Теперь Кутузов писал диссертацию ногами.
До жути бесило его каждое слово десятого стиха! Раздражало всё, включая собственную причастность к роду человеческому, позволившему таки половить себя и уловить. Ни единый документ археологии, вполне доказавший, что две тысячи лет назад события произошли в видимом мире, ничего не доказал ему лично, поскольку он точно знал: история — слишком живая наука, регулярно переписывающая сама себя.
Ведь исчезла, скажем, классовая борьба, без упоминания которой и солнце не всходило во время оно. А объявили перестройку — и кончилась газетно-классовая заваруха. Заглох вечный двигатель исторического развития. Убрался гегемон. Колхозница на прощание непристойно подмигнула рабочему. Вот-вот пересмотрят концепцию прогресса.
«Вот и возьмите себе её, дорогие мои москвичи, возьмите вашу самую почитаемую, но нечитаемую, так сказать, великую нечитаемую книгу, — и полюбуйтесь. Прочитайте наконец это компилятивное сочинение, несите в свои дома, пусть вам будет, если сможете, лучше. Или хуже, — как пожелаете! Но теперь я вас всех насквозь вижу! Я один сопротивлялся мракобесию. А у вас даже президенты с мэрами крестами обмахиваются. Поздравляю.
Вы — не удержали пламенное золотое знамя Мысли! Вы — родили новосибирцев, которые родили доклад, который породил в голове министра пресс-конференцию, которая породила в семье смуту, которая убила мою жену, которая оказалась дурой-анонимщицей безносой, которая не уловила запах газа, который сама и включила! Видите, как всё сошлось!»
Чувствуя волну, которой даже имени нет, ярость, белее снега зимой, Кутузов задохнулся. Видимо, рановато выпустила его Аня. Надо было дать профессору ещё полежать, отомлеться на журнальном столике под пирамидой, поплакать у подножия своей возлюбленной. «Как она там? — вдруг встрепенулся он. И неясно, где дом, в котором он безалаберно бросил всё своё богатство, свою сущность, свою любовь. — А вдруг Аня опоздает? Да где же я?»
Люди шли, шли, у всех оказались и лица, и пальто, и никто не хотел читать Библию. С ума все посходили! А президенты?.. Столько разговоров, такая обширная научная литература, небесный пафос, «библейская тема в романах имярека» в горах диссертаций! О, твари дрожащие! — затрясся гневом Кутузов.
Толкнув кого-то и не заметив, он услышал:
— Простите, пожалуйста, у вас нет носового платочка?
— Нет, — бросил Кутузов, продолжая движение, но вопрос перепоставили иначе:
— А у вас нет бутылочки с водой?
От бутылочки, вздрогнув, Кутузов чебурахнулся в мир невинных людей, обернулся и увидел мальчика лет восьми с разбитым носиком. Текла кровь, а смущённый ребёнок явно хотел, чтоб она перестала течь, плащик испачкает. Вот, уже испачкала.
Вид крови для любого мужчины — шок, но иногда и положительный. Кутузов опомнился:
— Что с тобой? Кто тебя?
— Вы... Случайно. Простите меня, я сам попался вам под руку. Платочка нет?
Кутузов пошарил по карманам, оглянулся, увидел вывеску «Аптека» и потащил туда малыша. Тот пошёл покорно, только носик поднял и голову запрокинул.
В аптеке все сразу всё разглядели, выбили чек на вату и салфетки, но денег у Кутузова с собой не было, и он машинально протянул в кассу Библию, искренне полагая, что тут наверняка сработает.
— Папаша, я ведь кассу вечером налом сдаю! — усмехнулась кассирша, подумав, дядя шутит.
— У меня нет денег, возьмите книгу, она хорошая, коллекционная...
— Да и без вас читала, хорошая, как же! Эй, Мань, тебе опиума не надо? У тебя вроде сынок ударился в это дело...
«У Мани есть сынок, и тоже ударился», — сочувственно подумал Кутузов.
Уборщица Маня приостановила свой труд, побрела в сторону кассы, но ей наперерез рванул бритоголовый — откуда они только берутся в неожиданных местах! — с короткой шеей и недвусмысленными бицепсами:
— Что, мать, совсем уже? Думаешь, если в аптеке пашешь, можно сынку и травку, и герыч, мож, ты сюда устроилась тырить?! А ты, — зыркнул он на кассиршу, — сейчас ребят позову, они поговорят и с её сынком, и с тобой, курва...
Короткую немую сцену, пока и Маня, и кассирша глотали воздух, счастливым образом прервал ребёнок. Отринув и беспокойство, и платочковый стиль, он степенно подошёл к скинхеду и внятно изложил:
— Ты, дяденька, идиот. Опиум упомянут в значении религия, а у моего старшего товарища с собой Библия. Я тебе покажу, как время моё тратить и кровь! Разговорился тут...
Обнаружив себя товарищем пострадавшего, Кутузов обмяк, но не без удовольствия досмотрел, как малыш прицыкнул, притопнул и практически выгнал чрезмерно бдительного посетителя из аптеки — без покупки.
Тётки, оправившись, расхохотались, подарили ребёнку всё за свой счёт, а Библию велели Кутузову домой нести.
На улице профессор неловко потрепал мальчика по плечу и на всякий случай спросил имя. Мальчик охотно ответил, что вряд ли Кутузов его запомнит, ведь такой рассеянный.
— Почему? — изумился Кутузов, хотя вряд ли стоило так уж изумляться.
— Видите ли, я всех вижу насквозь. Слышали про детей индиго?
— Кажется, да, или не кажется... Не знаю, — честно сказал профессор. — Вроде мумбо-юмбо?
— Нет, — хладнокровно сказал мальчик. — Но ещё услышите. Если доживёте...
— До чего? До чего я доживу?! — оживился Кутузов, но мальчик уже ушёл. И как же удалось ему так быстро исчезнуть, непонятно.

Кутузов устал, и тягуче, колко заболели ноги, особенно ступни. Помимо воли память выбросила суеверный шёпот жены: «Когда болят ноги, значит, не туда идёшь».
Тьфу, пропасть... Он всегда смеялся над её верованиями в болезни-не-туда-идёшь-не-там-сидишь-не-то-читаешь и прочая. А тут вылезло!
Ноги ныли все сильнее, горели пальцы, дёргало в пятках. Ботинки были отличные, не тёрли, не чуялись, но дискомфорт нарастал.
Ладно, плюнул Кутузов, где в этом городе отдыхают сидя? Где скамейки нашей молодости? Протаскавшись ещё полчаса, профессор узнал: изведены скамейки под корень. Сидеть в Москве негде. А жить? Как тут жить?
Ух ты, наконец! Название: проспект Мира. Оказывается, всё это время он болтается по миру! Ну хоть что-то.
Слова, слова, их игра всегда приводила профессора в рабочее состояние; и сейчас удачно переглючило, и сам подвернулся миленький скверик, а на дорожке — белая грязная лавочка.
На неё было страшно смотреть: бумажки, пятна, следы лужиц и разводы радуги. Он брезгливо и обиженно поморщился, поскольку в ногах началась африканская агония, их дергало, жгло, давило и скручивало. И он рухнул на непрезентабельную поверхность и коротко поглядел-проверился, не видел ли кто.
Видели! Метрах в пяти на бордюре сидели двое, кажется, мужчина и женщина. Очи обоих, синие до лиловости, смотрели, кажется, прямо на его прекрасные саламандровские ботинки. И вроде бы с соболезнованием.
Налюбовавшись и приняв немудрящее решение, бомжи поднялись и очень медленно, приволакивая, приблизились.
— Мужик, а мужик, — сказала кажется-женщина, покрытая слоем чего-то несмываемого. — Закурить имеешь?
Кутузов покачал головой, подозревая, что его лексикон неполон для общения с этой социальной группой. Кажется-женщина ничуть не удивилась. Её кажется-мужчина сказал:
— О-хо-хо-о-о... День-то какой! А бабки есть?
Кутузов покачал головой, обратив своё внимание на то, что язык его жестов эта группа воспринимает вполне адекватно.
— А что есть? — спокойно уточнила кажется-женщина.
— Библия, — разомкнул уста профессор, ни на что не надеясь.
— У, клёво! — возвеселились оба. — Давай!
— В каком смысле? — не понял Кутузов, не предполагавший такого эффекта. — Библию не курят.
— Обижа-а-аешь, — дружно сказали они. — Нам бы почитать. А то, знаешь, в нашей библиотеке всё дамские романы, детективы, словом, одноразовое чтиво, а нам бы чего-то нового, свежего...
— Да уж, новей не бывает, — вздохнул Кутузов и вытащил книгу.
Странное действие произвело явление Библии этой страте народа. Бомжи выпрямились, даже ликами посветлели, мужчина перестал казаться, шагнул вперёд и попросил:
— Давай, а? Мы тебе плохого не сделаем... ты нас не бойся. Все мы люди, все мы человеки.
От человеков Кутузова замутило.
— Так вас и ловил тот ловец человеков? — тихо сказал он, не думая обидеть.
— Ох, кто нас только не ловил, — усмехнулась женщина, и обнаружилось форменное лицо, а невидные давеча глаза оказались тёмно-голубыми.
Была не была! Интересно же. Кутузов отдал им книгу. Бомжи с поклоном взяли, кивнули, потоптались пару секунд, а мужчина молвил:
— Спасибо тебе. Завтра праздник великий, а у нас теперь и подарочек!
Обнявшись, пара заковыляла прочь, а потрясённый Кутузов ещё долго сидел на грязной белой скамейке, пока не заметил, что ноги уже не болят.


Глава
29

За
чем пойдёшь, то и найдёшь. Полно браниться, пора подраться. В болоте тихо, да жить там лихо. Без шуму и брага не закиснет. Первая брань лучше последней

Магиандру ещё в школе показалось, что история слишком пластична. Он родился в год последнего демографического взрыва в СССР, в 1987-м, а учился уже в независимой России. Школьная история жалко путалась у себя самой под ногами, наступала на мозоли, грабли, а дети в тоске бросали учить — неразбериха. Зависимость интерпретации от актуального цвета времени резала глаза.
Озадаченный коллизиями стиля, он факультативно почитывал советские учебники. Изумлялся: как это листья в те времена на деревьях осмеливались распускаться зелёными, почему партия и правительство допускали вольность? А мичуринцы на что? Враз привили бы одно к другому, что уж там, покраснела бы листва как миленькая.
Однажды он огорчился пассажем из «Манифеста Коммунистической партии», базового документа, казалось бы, но стиль! Несусветная путаница! Он перечитал пять раз и не распутал: «Разговоры о свободном торгашестве, как и все прочие высокопарные речи наших буржуа о свободе, имеют вообще смысл лишь по отношению к несвободному торгашеству, к порабощённому горожанину Средневековья, а не по отношению к коммунистическому уничтожению торгашества, буржуазных производственных отношений и самой буржуазии». Коммунистическое уничтожение торгашества? Разговоры «имеют вообще смысл лишь по отношению» — к чему?! А если торгашество, то чем отличается несвободное от свободного? Торгашество — оно и есть торгашество.
Ужас. Как соглашались умные взрослые люди умирать под бесформенными знамёнами? Юному стилисту было больно. Прошлое, говорили все, крайне важно понять. Это можно понять? Наборщик Энгельсу и Марксу, верно, нетрезвый попался.
После забористой манифестации отеческой любви, оставшись наедине с небиблейской частью домашней книготеки, студент пошёл по тропинкам, обескуражившим его школьником. Отец не войдёт в кабинет и не заберёт книгу. Драгоценности, коллекцию, он унёс целиком, не оставив ни книжулечки, ни листочка. Философию же кинул дома, с вызовом, подчёркивая бросовость. Посмотрим.
На философской полке ровными рекламными зубами стояло учёное наследие, оставленное человечеству мужами, мывшимися по выходным.
Как интересно: все философские книжки — одного формата! Магиандр впервые обратил на это внимание. А в художественном отделе — вроде чересполосной толчеи молочных и постоянных зубов: и полный формат, и половина, и четвертушка.
Тут — не-е-е-т, никаких изобразительных вольностей! Все равны, равнение направо!
Собиравшийся сразу взяться за чтение, сейчас он не мог оторваться от созерцания просто полок.
Философский ряд был неоднороден только в степени захватанности членов. Приглядишься — зубки-то местами кариозные!
Пригляделся Магиандр: самые затёртые, затроганные, умученные тома — оказывается, Дарвин. Антикварное чудо столетней давности. Он и не знал, как респектабельно и красиво иллюстрированное собрание сочинений Чарльза Дарвина. Форматом — чуть повыше прочих. Небесно приятные на вес и на ощупь: уверенные, твёрдые, а корешки бархатистые. Начал полистывать, вникая в экзотические пристрастия отца.
...Нет, он этого не хотел! Он даже в мыслях не!..
Он позвонил мне, пытаясь процитировать, в слезах, и чем больше пытался, тем горше рыдала мне в ухо телефонная трубка.
Проблема родилась и укусила, и загрызла, когда младший Кутузов — поэт от рождения, глубоко верующий мальчик, только что осиротевший, — будучи в тяжком состоянии духа, открыл книжное хранилище своего отца. Жестокий урок от сбежавшего невесть куда и зачем, но с юной блондинкой, — полоумного профессора.
На совершенно законных моральных основаниях мальчик полез туда, куда раньше хода ему не было. Отец создал ему отдельную книготеку, а в свою не пускал никого.
Он кричал мне в трубку: нельзя жить, когда столько лжи кругом. Надо же, хотела сказать я, — но следовало потерпеть. Вдруг дело не в простой истерике, а какой-нибудь золотой, — мало ли что снесла с утра вселенская ряба!
— Это же поэма! Я прочитал полстраницы, и лицо моё само стало расплываться! Я улыбался, как ребёнок — небу, игрушкам, умилялся, радовался и веселился! Вы себе не представляете, что это за чудо!..
— Что за полстраницы? Давай, я тоже хочу радоваться и веселиться, — неосторожно пожелала я.
— Что там полстраницы!!! Я эти сочинения практически все проглотил, за уши не оттянешь, о, какой я дурак, что раньше не понимал своего бедного... у-у-у-у...
Разговор временно прервался, а когда возобновился, голос Магиандра был сух и ровен, и прочитал он мне, время от времени останавливаясь, чтобы я не слышала, чего это стоит:
— «...“Сложение самца нежнее и нрав его кротче; голос его ограничивается тихим шипением или ворчанием, когда он рассердится”. Он не только выполняет все обязанности высиживания, но должен защищать птенцов от их матери, потому что “как только она увидит своё потомство, то приходит в сильное возбуждение и, несмотря на сопротивление отца, употребляет всевозможные усилия, чтоб уничтожить птенцов. Целые месяцы спустя опасно сводить вместе родителей, — между ними происходят неминуемо ожесточённые драки, в которых самка обыкновенно одерживает победу”. Таким образом у эму мы имеем случай совершенного извращения не только родительских инстинктов и инстинкта высиживания, но обыкновенных нравственных качеств обоих полов; именно самки бывают дики, драчливы и шумливы, а самцы кротки и добродушны. Совсем другое замечается у африканского страуса, где самец обыкновенно крупнее самки и украшен более красивыми перьями с более резким контрастом цветов; несмотря на это, он принимает на себя всю заботу высиживания»... — И еле дочитав поэму, несчастный ребёнок задышал часто-часто, вероятно, почувствовал себя страусёнком эму, над невинной головой которого ожесточённо дерутся старшие.
Выждав минуту, я сказала как могла мягче:
— Знаешь, когда у меня умерла мама, я тоже находила совпадения везде, во всём и со всем. Я не могла петь в школьном хоровом концерте ариозо матери из кантаты «Нам нужен мир», а я там солировала, — поскольку в тексте были слова «все люди спят, но мать не спит сейчас»... Ты слышишь, а, Магиандрик? Мне было тогда двенадцать лет!
— Слышу... Вы понимаете, Дарвин оказался... поэтом! Вы решили, что у меня припадок сиротства, так и есть, конечно, только моё открытие перешибает всё остальное горе, добивая меня. А перья!.. всё это потрясающе, это я про сочинение «Половой отбор», это он после «Естественного отбора» так отстреливался от критики, — такие перья!..
— Он писал перьями? — Я старалась и быть, и казаться невоспитанной и бесчувственной дурой, чтобы мальчику легче было возвыситься и заспасать меня от глухого идиотизма, в том числе морального.
— Елена! «Сохраняя, однако, в памяти полосатые перья ублюдков от различно окрашенных кур и чрезвычайную изменчивость глазков у многих чешуекрылых, можно предположить, что образование этих великолепных украшений не должно быть очень сложным процессом и зависит, вероятно, от какого-нибудь лёгкого и постепенного изменения в природе тканей». И так — всё! Он до крика восхищается миром! Восторг на каждой странице, он стекает с каждой строки мёдопадом, нектароструйное письмо...
— Ты, кажется, влюбляешься. Давай-ка я тебя успокою: открой первую главу сочинения «Происхождение человека и половой отбор», в пятом томе...
— А вы... читали? — видимо, не помня себя, обрадовался Магиандр и, листая собрание, всё бормотал мне в трубку что-то романтическое. И вдруг: — О! У-у-у... Вот так так! Глава один. Называется «Очевидность происхождения человека от какой-нибудь низшей формы». Вы знали, ой, конечно, вы знали, где искать. У вас есть?
— Нет, к сожалению, очень дорогие книги, достать нигде не могу...
— Зачем вам их доставать? Запретный плод сладок? — стал приходить в себя Магиандр.
— Мальчик, давай не хулигань. Как там у твоего новообретённого любимца: «Спрашивающий пришёл бы вскоре к важному вопросу о том, размножается ли человек настолько быстро, чтобы это могло послужить поводом к жестокой борьбе за существование и вследствие этого к сохранению благоприятных видоизменений, как физических, так и умственных, и к уничтожению невыгодных свойств». Второй абзац...
— Значит, вы знали, что Дарвин поэт? — не расслышав сути моего цитирования, закипел он.
— Ну-у, как тебе сказать... Как-то пока мы всё о другом...
— Почему вы мне не сказали?! — разозлился Магиандр. — И почему вы никогда не говорите об этом по радио? Вы только посмеиваетесь над старым, как вы говорите, полупастором. Вы даже слово «Дарвин» в эфире произносите как ругательство, я же слышал, а правду не сказали ни разу!
— А как надо было сказать правду? Поведай, пожалуйста.
Но мальчика несло под гору. Он не слышал меня, он ненавидел меня и, как оказалось, за небрежные и неоднократные рефрены в эфир, что Дарвин долго жил в городке под названием Даун. Дескать, что там родишь! Только соответственное. Роняла камни в эфир, а правду не сказала, а правда в поэзии, — вот сию секунду Магиандр либо взорвётся, либо я должна пообещать ему, что, когда выйду на работу из отпуска, я покаюсь перед слушателями и скажу правду, что Дарвин просто великий поэт и с него взятки гладки. И что он там навыдумывал о естественном отборе, а потом о половом, всё — род мистики, его собственная эзотерика, и вообще в 1840—1870-х годах было модно петь прогресс.
— Именно так и должна выразиться в эфире, когда выйду на работу? — уточнила я, обнаруживая, как близки друг другу все эти Кутузовы.
— Да! — строго сказал мой собеседник. — Я хочу хоть раз в жизни услышать по радио правду. Я требую. И вы не откажете мне сейчас...
Пора было стукнуть его по заднице, но мы беседовали по телефону. Точно зная, что истерика жаждущего правды радиослушателя никогда не прекращается даже ввиду естественной усталости материала, а только возрастает ввиду кажущейся близости микрофона, — ведь он разговаривает с радиоведущей! осталось только довложить в её мозги чуточку истин, и всё! — я положила трубку.


Глава
30

Один
в грехе, а все в ответе. Такие воры, что из-под тебя лошадь украдут. Кошка лазит и в окошко. Вор и сытый, и обутый, и одетый украдёт. Шмель проскочит, а муха увязнет

Кутузов очнулся: рядом стояла женщина в белом халате.
— Что с вами? Плохо? — спросила она тоном, по которому профессор определил врача. Халата недостаточно; тон!
— А что случилось? — не понял он и огляделся. — О, я заснул? Который час?
— Вы уверены, что вам не плохо? — переспросила женщина. — Может, позвонить кому-то?
— Я забыл мобильник... — Он встал, предъявляя врачу здоровье. — Просто устал. А вы откуда?
— Мы были на вызове, иду — вы, ничком... Ваша сумка? — задала она не вполне медицинский вопрос, и Кутузов удивился.
— Моя. — Он уверенно подхватил свою древнюю суму и вдруг понял: она пустая. Третий томик исчез!
Кутузов, побелев, распахнул сумку, плюхнулся на лавку, стал копаться на дне, вывернул наизнанку, потряс одержимо, но внутри действительно ничего не было.
— Вас ограбили? — почему-то успокоилась женщина, очевидно, профилактируя терроризм. В рамках борьбы вся Москва давно приглядывала за бесхозными сумками, но Кутузов этого не знал.
— О Господи... — вырвалось у него. — Там была одна книга!.. И теперь я не знаю, у кого она!
— У вора, наверное, — сказала женщина, поворачиваясь к ожидавшей поодаль карете «скорой помощи». — Но воры — не наш профиль, обратитесь в милицию.
Подавленный разворотом сюжета, опустелый, Кутузов тупо глядел на развороченную сумку и не мог понять, как он ухитрился проспать самое дорогое. Он вспомнил, как болели ноги, а потом перестали болеть, а он, видимо, так устал, что действительно заснул. Надолго?
Скатав праздную ёмкость, он пошёл узнавать время, поскольку и часы тоже остались на даче. Собственно, его часы всегда где-нибудь оставались: то на кафедре, то на кухне. И всегда возвращались. Студенты просто не покидали аудиторию, не пройдя мимо его стола, чтобы в очередной раз убедиться: профессор забыл свою «Славу».
Улица гуляла и кипела, но теперь Кутузову было скучно. Посреднический купон, личная валюта, предмет разговора с миром — пошло украден, и ему нечем обратить на себя внимание москвичей, да и гостей столицы. Невероятно. Офонаренно, как выражались его студенты. Всё утро совал кому попало, уговаривал, в аптеку бегал, думал, чувствовал и страдал, и вот — на тебе. Стоило вздремнуть на грязной скамейке — вопрос решился сам собой.
От изумления Кутузов проголодался. Денег нет, Аня — вечером. Когда это будет? Опаздывать он не мог. Он вообще, кстати, никогда не опаздывал, несмотря на странное обращение со своим хронометром.
«Ах ты, зараза! — в сердцах подумал о воре Кутузов. — Что такое вор? Как он выглядит? Какой у меня сегодня вор?»
Сложив эту глубокую мысль, неплохо, правда? — вроде какое тысячелетье на дворе, — он приободрился и смело спросил у прохожего, который час.
Прохожий оказался неветхим старичком с медалями, — очевидно, подготовился к завтрашнему юбилею. Симпатичный старичок среднего росточка, чисто бритые складки хитроватого лица, серебро на висках, и, что особенно понравилось Кутузову, незначительная растительность на темени и макушке была смело отчёсана строго назад, безо всяких уловок заёма с боку на бок. Темя загорелое: видать, участок роет и клубнику выращивает.
Ветеран не остался в долгу и тщательно разглядел Кутузова. На это ушло некоторое время, поскольку за своими часами ветеран полез в карман — и вынул брегет. Вот те на! Не зря Кутузов провёл годы в антикварных лавках: часы были настоящие, те самые, вечные. «Уважаю!» — подумал он.
Дед, естественно, ждал эффекта и, получив, отомлелся по полной программе: кнопочка, крышечка, стрелочки, всё было как бы мимоходом продемонстрировано с медлительностью и чувством.
— Шестнадцать часов шестнадцать минут, — объявил он наконец.
— Сколько же я спал... — проговорил Кутузов, а дед не удивился.
— Пойдём, сынок, наркомовские примем, душа просит! — пригласил ветеран.
Встреча развивалась успешно. До Ани почти два часа. Голод усилился.
— Я, правда, не пью... — неловко согласился Кутузов, но ветерану эта прихоть случайного знакомца была безразлична. Праздник — завтра, но и сегодня праздник, подписание капитуляции, так чего уж там, и сколько еще таких дней осталось на Земле...
Как по волшебству, в трёх шагах обнаружилась вполне приличная кафешка, в которой уже гудели. В атмосфере и обстановке было всё необходимое для праздника. Дед сам указал подлетевшей девице, что делать, и пока недопроснувшийся Кутузов озирался среди новизны, пиджаков, рассыпанной по столам соли, плотного дыма, полупустых бутылок и смеха, дед и девица сплочённо режиссировали поляну.
— За Родину! — сказал ветеран, поднимая стопку, и чуть погромче: — За Сталина!
Кутузов никогда не пил водки. Поэтому, и не только поэтому, Кутузов никогда не пил за Сталина. Но в мизансцене, втянувшей и принявшей профессора, не было ни одного квадратного миллиметра площади, куда можно было бы поставить свой отказ выпить. Он взял стопку, посмотрел на ветерана, солнечно улыбавшегося миру, городу и Кутузову, — и махнул не глядя.
Сложите вышеописанный день с одной, но первой в жизни пятидесятилетнего человека, рюмкой водки. Да, обжигающе тепло, и непонятно, как её пьют беспартийные, — он откуда-то знал эту присказку, и она прозвучала в самом сердце.
Кутузов увидел на столе закуски, то есть именно сейчас он их увидел, а стояли они там ещё до дебюта. Нечеловеческий голод после рюмки немного притих, но оставался человеческий. Профессор осторожно тюкнул в селёдку самые кончики вилочных острий, но понятливый ветеран, приподнявшись, быстро и красиво наполнил тарелку недотёпы всем понемногу и на своём примере показал.
Кутузов не знал, что даже первые сто граммов действуют лишь через час, и когда закуска затёрла, приглушила сивушные фракции, высказал удивление — чтой-то водка некрепкая какая-то? Очевидно, профессор ожидал быстрых тектонических сдвигов, но всё не так в этом мире, как мы думаем, эх, братец Кант Иммануил, драть тебя некому...
— Знаете, — наконец открыл опустевший рот Кутузов, — что агностицизм — это философское учение, отрицающее возможность... ой... достижения человеком достоверного познания объективного мира, знаете?
— Закуси ещё, — согласился дед. — Мы этих немцев знаешь как тогда учили, в мае, уже и ярость устала, а всё поднимается что-то с самого дна, и всё больше... и объективно.
— Вы думаете, Кант ошибался? Мир познаваем? — искренне заинтересовался профессор.
— Ещё как познаваем, — утвердительно кивнул дед. — Накатим? По второй?
— Давайте.
— Да что ты как неродной? Давай!
— Давайте.
— Ну ладно, давайте... — улыбнулся дед и накатил по второй.
Как всем известно, вторая рюмка водки высекает абсолютно иные чувства. Они разительно не похожи на чувства, рождаемые, вздымаемые первой рюмкой водки. Вторая поднимает ввысь, и даже непьющий профессор начинает сомневаться, правильно ли жил доселе.
Бездна, куда и профессора бросает вторая рюмка водки, есть блазнящая, прелестная, коловоротная и ослепительная бездна, токмо пребывает она в вышине, а не в подвалах, под образующими литосферу плитами, на пути к не виданной человеками магме, про которую все слышали. Говорят, есть уверенная в магме секта, а ещё есть гриб, израстающий из-под плит, и — тьфу, совсем вы меня запутали!
Кутузов не подозревал, что пить водку так весело и приятно. Влюблённо разглядывая медали, он всё-таки спросил у ветерана, так, спокойно, между прочим, верит ли воин победоносной армии в Бога или в какую-нибудь ещё инстанцию, которая выше человека. Честно сказать, лично ему в этот сладостный миг ветеранова вера была без разницы.
Но у нас не забалуешь! Ветераны — ребята конкретные. Задача поставлена — выполняй. Положив нож на вилку, боец прищурился и объявил, что Бог есть и в этом не может быть никаких сомнений.
— Но мир-то познаваем? Ты же сам только что Канта застыдил! — напомнил ветерану Кутузов, неожиданно переходя на ты. — А если познаваем, то как ты познаешь того, кого не видно ниоткуда?
Профессор, конечно, не ведал, что подобные вихри, враждебные логике, веют исключительно в специально отведённых местах, на кафедрах и в диссертациях, а в мире живых людей вопросы познания решаются быстрее, проще и радикальнее.
Дедок, тоже не промах, мигом сообразил, что у сынка с головой проблема, и не стал приводить свидетельств явления Девы на поле брани. Это популярное в окопных мемуарах явление он давно простил своим товарищам, как живым, так и павшим. Он поступил иначе:
— А вот скажи мне, зачем Геккель наврал Дарвину, якобы у человеческого эмбриона сначала жабры, хвост, а потом он за девять месяцев всё-таки очеловечивается и рождается уже с лёгкими, без хвоста и даже улыбаться может?
— Как это Геккель наврал? — потрясённо переспросил Кутузов, никогда ранее не сомневавшийся, что плакат в школьном кабинете биологии утверждён министерством в качестве безусловно честного и научно обоснованного пособия для наглядности эволюции.
— Вот именно. Геккель — господин соврамши. Его потом учёное сообщество исключило из себя, но Дарвин уже к тому времени помер. А прохвост знаешь как сказал коллегам-академикам, когда его пристыдили: что ж ты, собака такая, всю эволюцию псу под хвост пустил своими подтасовками... Он сказал: вы, братки, не без греха, вам тоже славы хочется, посему все врёте, когда надо, а эволюция всё равно была, даже если это нельзя доказать!
— Налей ещё, — сурово сказал Кутузов, неприятно трезвея. — В стакан.
Ветеран притих, однако налил, но попросил Кутузова закусить покрепче и сам подложил ему оливье, колбасы, котлету и почему-то бублик.
Профессор влёгкую залил в желудок полный стакан водки, показавшейся невкусной водой, дожал её котлетой, повертел бублик и вдруг опустил голову.
— И что теперь будет? — спросил он тоскливо у ветерана.
— Да что было, то и будет, Екклесиастик ты мой! Ты где живёшь?
— У девушки, зовут Аня, скоро меня заберёт...
— А! Прима-а-ак! Понимаю, сынок, трудно тебе. Поневоле Бога помянешь...
— Да не примак я... — отмахнулся Кутузов. — У неё папа-мама за границей, командировка... у меня жена умерла, — бессвязно мотивировал Кутузов.
— А не примак — значит, кобель! Так я понимаю? — расхохотался дед и подмигнул. За соседними столиками все тоже подмигивали уже, раскрасневшись и закусив.
— Скажите, — очнулся Кутузов, инстинктивно стараясь держать язык по курсу, но тот валился вбок, увеличиваясь в размерах. — А вы откуда всё знаете?
— А оттуда, — пояснил ветеран, ища глазами, куда бы положить сотрапезника, пока не поздно. — Где твоя Аня?
— На улице. Работает...
Поняв Кутузова по-своему, ветеран попросил парней соседнего столика подержать его друга прямо, а сам побежал на улицу за Аней, которая там работает. Вдоль тротуара действительно металась какая-то беленькая, и старик просто так, наудачу позвал её: «Аня?»
— Да! Вы кто? А, понятно, — унюхала, рассмотрела, — где тело?
— Детка, зачем же ты так? В твои-то годы?
— Что в мои годы? Где этот идиот несчастный?
— Там. В кафе. Его двое держат... Я говорю, зачем же ты на улице-то, в твои-то годы... нехорошо. В наше время шалавам ворота дёгтем мазали...
— Почему? Чем?! Вы... ладно. И вас с праздником. Пошли. — Она потянула бормочущего деда в кафе, не слушая, а то узнала бы, за что кому ворота мазали.
Кутузов уже пребывал в смешанном состоянии; жгучая смесь колыхалась, выталкивая вулканы видений, — Дарвина, плачущего на плече у господина соврамши Геккеля; офорта с глазами жены; ароматного моря водки; а также пирамиды мудрых книг, и каждая была живая, шевелилась, как младенец, и протягивала ручонки и звала папу..

ПРОДОЛЖЕНИЕ