Версия для печати
Пятница, 01 сентября 2017 00:00
Оцените материал
(0 голосов)

ВАЛЕРИЙ СУХАРЕВ

ЛЁГКИЙ ШЛЕПОК ПУСТОТЫ


ПЕСНЯ ДЛЯ ТЕБЯ

Когда бы не покров твоей души надо мной – как знать, смог
бы я отыскать себя в змеином клубке чепухи; направленья дорог
поначалу вели меня от, а не к тебе, но обоим помог Бог.

Об этом странно стихом говорить, это тайна, которой не
спеть, даже соло, в молитвенной или летаргической тишине,
где высоки сосны, как свечи храма, в закатном своём окне-огне.

И страшны безадресностью звёзды в раме, вовне
сознания, прошедшего Канта, как плуг в глубине
неподатливого чернозёма тоски – сухие листья одне…

Собирай их хоть в короба, хоть в гербарий, чтобы
пальцами перелепётывать, как, целуя, снимаю с губы
твой утренний сон, а он – ерунда девичья, но не лишён судьбы,

что, как в моих, с уст не снятых тобою, всё же, как знак
переводной картинки, но проступила – не знаю как;
обними и не позабудь меня… Я стану затёртый пятак,

с прибавлением нолика, я не сделаюсь лучше других,
кто эти дни вечности вброд переходя, по дороге затих,
и бессильно хихикал… Слишком мало осталось у меня дорогих

лиц; а ты вообще из иных матерьялов, из-за другой
кулисы выскочила, мелко семеня и радуясь мне… Как изгой
из собственной жизни, – я принял тебя, не пошевелив ни рукой.

Теперь я – заслуженный деятель твоей переполненной души…
Если вздумаешь умерщвить – хотя бы во сне не души:
я подарю тебе карандаши к радуге, гранат и себя, только разреши.


***

Ближе к утру – сойки в листве каштана, как вши в шевелюре бомжа,
в расслоившихся на цвета небесах поскрипывают гуси, держа пути
на липкие от людей лиманы, скворцы шелестят и радуются, и не жаль
своих пятидесяти, прожитых кое-как, и кому их нести? Некому, и не по пути.

Такая пти жё* возраста и опыта (это слово сжимают губами, словно изжогу),
а возраст – шагомер предприимчивого инвалида странствий по разным углам
и местам жизни, окрест и далее; в далёком детстве, ныряя, я показывал […]
всем, належавшим пляж, как тюлени льдину, мне и теперь было бы пополам.

Я закруглился до формы юбилейной медали, где статусы, достижения, прочие,
вписанные от каллиграфического запястья, не нужные ни мне, ни городу и ни миру,
коленца слов и буквиц нелепые позы, дурное барокко… Вчера я видел воочию,
как, бреясь, из зеркала выскользнул, пролистав больными глазами свою квартиру.

Скоро меня здесь не будет, и пыль простынет, и ванна в каллу свернётся,
а унитаз – в бутон розана, а книги вприпляску пойдут, под гармонику радиатора;
совсем уже послезавтра ни крови сердечной, ни грязи ног не останется; и забьётся
кошкино сердце у меня подмышкой, горестное, как закат – вот и нам пришла пора.

Неважно, что первая была на этом диване, всё равно, что здесь, нефтяными ночами
семейственности, проливался компот разлук и кофе сбегал по сигналу «Ложись!»,
и гидрой шипел на плите; и вообще и подавно, что здесь умерла мама, молча. Так, у причала
качаются не ушедшие в море баркасы, и веют парэо дев над ними – не мои мечты, но жизнь,

с её кропотливым личиком то бабульки с тюлькой в беззубье, а то с жёлтым бикини над
бессмысленной головой шатенки на яхте (вихляют бёдра, колбасит музыка меж ног);
многое здесь, на бывшем паркете, можно припомнить, хоть нежное: пролитый бабушкой лимонад,
папа пришёл подшофе и лёг на полу, я, юношеский мизантроп, деву прогнавши, как мог…

Эта квартира – копилка любви и страхов, весёлых собак и раздумчивых кошек, меня…
И меня – уже в качестве ходиков на стене и эмигранта в чужие просторы, но куда – мне не
приходится даже в тесных от образов снах, в прохладных предположениях; никуда не маня,
они создают лишь мнемонические накаты волн, а в остальном душа остаётся в своей тишине.

Ты, да и кто угодно, могли бы сказать мне тёплое, как оренбургский платок, и утешное,
как литр виски, слово, – я выслушал бы, головою кивая, внял бы резонам… В конце концов,
умереть и в палатке, на Памире ли иль в Привокзальном сквере можно, – только здешнее,
переходя в ранг нездешнего, всюду накроет… Сфотографируй на память моё лицо.
_____
* Пти жё ( фр.) – игра по маленькой, шутка.


***

Не услыхать теперь её загадочной воркотни, и возни
вечером и поутру не увидать – твой будильник, твой
соглядатай следов не оставил в трёхмерности; ты возьми
и убери её миску с подстилкой куда-нибудь, с глаз долой.

А из памяти – время ей дай – она и сама улизнёт, сперва
в тебе тихо пожив, – как долго, то знает Бог кошек, пока
не поманит окончательно: у них там свои позывные, слова
и сигналы; и ты отпусти налегке, но ласку будет помнить рука.

Мы родных нам людей отправляем, скорбя, в таинственный свет
воздушных или иных путей, и они нам оттуда снятся и шлют
что-то, чего нет средь живущих – не предостережение, не совет, –
возможно, любовь в беспримесном виде… Прощай же, кошка. Салют.


ПОРТРЕТЫ

Предо мною проходит жизнь, то туманится, то сквозит,
остаётся сидеть и следить этот макабрический транзит,
эти спазмы чужих желаний, отвергнутых действий или
притянутых за волоса любовей. Наблюдаю, меня не просили

вмешиваться, высказываться, довлеть чему-либо, влиять;
своё приватное всё равно важнее общей едрены мать,
существенней так называемых ближних, которых летучий след
простывает быстрее мокрого отпечатка стопы; пусть на нет

сходят сами, в силу своих талантов и темперамента, я не
помогу и не воспрепятствую, не подтолкну; в любой стороне,
где б не случалось бывать, вёл себя одинаково, не меняя,
не искажая позиции, – разве суждения, иногда и в малом; на меня и

глядели по-разному, не сторонясь, не косясь, но и не лобзая;
знаю точно, что посредственный вариант доброго деда Мазая
я представляю для взыскующих в горе и радости зайцев;
случалось и мне любить, и губить, и спасать – здесь пальцев

одной руки хватило бы перечесть, но я и так помню всех,
без узелков и загибов – поимённо, в глаза и в волосы, – тех,
кто при жизни посмертно внутри поселился; и там, у них –
отдельные апартаменты и кельи; прочтя, они поймут этот стих.

Но примут ли – это гадательно, это немного тревожно, и я
так чётко подчас их вижу: в метро, в авто, за столом, у ручья,
в дубровах (брови воздеты от тишины), в объятиях своих, во
всём, что случилось с нами; вижу кладбищенский сумрак, дерево,

кажется, клён; ранняя осень тогда чаще, чем мог вместить
календарь, накрывала туманами пути-дороги, и зыбкая нить
трассы оборвалась, как и дыхание, в секунду удара; и сталь
со стеклом не рассуждали, кого помиловать; здесь смыкаю уста.

Жизнь быстрей моего меняется – не хороша, не легка и не
та, чтобы так дрожать её или озабочиваться наперёд… На стене
в моём жилище нет портретов и фото их, из немногих – отец и мать,
и они как-то вне этих дней, скорее внутри. Но тут и нечего понимать.


СИРЕНЬ

Круглая и бесполезная, как пятьдесят копеек, дата, вместо
часов с кукушкой, висит на стене и в дом гостей не просит;
зато ежедневно кукует в кулак, либо назойливо учит тесто
времени замешивать на грядущее; наливаю себе – «prozit».

Если и стоит за жизнь от чего-то устать, то от себя самого,
да и то сказать – не в присутствии посторонних, чьи ласки
от слов могут в дела перейти, – так нейтральное вещество,
вода, например, становится льдом или паром; и в связке

дней недели нужны сутки плюс, как пятый угол или как
двадцать пятый кадр в ролике, куда, сколь ни стараться,
ничьи тело и ум не проникнут; но находится пылкий дурак
или нежная идиотка прийдет; а кошка в дому как рация

работает, и через неё можно с миром вовне связаться: она
отлично транслирует щебет неряшливых птиц поутру, когда
просит есть, или рокоты дня, если обидел; она миром полна,
как надеждами бывает душа и голова ерундой. Но моя вода,

поставленная на огонь, выкипает быстрее, чем в чашку кофе
закинешь и выкуришь сигарету, автоматически, левой ногой
баюкая тапок или в тучах мая рассмотришь кудлатый профиль
Толстого, а рядом ленивый твой, либо вообще какой-то другой.

Необратимость жизни как обмен веществ внутри, и в итоге
неважно, чем кончится всё – ожирением или Альцгеймером,
и то и другое прелестно – с точки зрения тупика, конца дороги;
мы небесные карты закажем, ауспиции выпишем, водку и ром

захватим с собой, для нескучных воздушных прогулок, среди
лесов ливня, лужаек тумана, трещин молнии на барельефах
грома; мы больше не будем терзаться тем, что у нас впереди,
подойдёт любая эмпирика с лобачевскими далями; а здесь трефа

креста, в кладбищенском медвежьем углу, табличка, фото, венок
из пластмассы и проволоки, на линялой ленте посмертная хрень
от ближних, которых нажил – раз, два, три; и рядом – от стройных ног
две эвклидовы тени, руки в перчатках, в руках – дрожь и сирень.


***

Я дал ей когда-то пощёчину за жестокосердие, но
она не от тяжёлой, скорей – от тоски слетела; давно
это стряслось, но правдой осталось… В окне веретено

каштана под ветром шуршит с нарастанием, звук
вертящейся по низу торса юбки танцовщицы, чьих рук
в круженьи уже не разглядеть даже в стоп-кадре вдруг

свалившейся сверху молнии – то ангел-фотолюбитель
выплыл на сессию, за спиною турбина сипит, глушитель
отсутствует, как у всего реактивного; сей пространства гнобитель

любит снимать рапидом… Так ты тогда, после удара
ладонью, меня отщёлкала взглядом, волною угара
гнева обдав, но не спалив; я был прав, но извинился – даром.

Тот день был с нынешним схож, как брат: каштан, гроза,
сухие от ненависти слёзы в побелевших, как небо, глазах;
лишь ближе к вечеру дня проявилась испуганная бирюза.

Сквозь не самые лучшие годы я это пронёс и помню, а ты,
как знать, позабыла – по свойству памяти; но, сдаётся, средь маеты
и повторяемости календарей, едва ли утратила лёгкий шлепок пустоты

по щеке… Комната не стала ромбом, и не пустился вприсядку
орнамент обоев, и кошка не взмыла ввысь, угодив, как в десятку,
в люстру, и я не поседел, как в круге Хома; жизнь сделала пересадку

времени: новая пластика от морщин мнемонических, рот
не улыбается, но и не скорбит полумесяцем, очи вперёд
устремлены, но там – то же небо в громах и каштан, уже наоборот

вертящийся – точно буравит газон, правило правой и левой руки;
ударившая тебя была правой, без левого умысла. Мне не горьки
эти раздумья, но и не в радость; всё далеко, как исток и устье реки.


БУДУЩНОСТЬ

Это – пространство места и приметы времени. Взгляд
обходит и облетает близи и даль, обещая вернуться назад:
амбразурные окна крепости, и оброс кривой крапивою ров,
заполненный трупом воды; и птица-абориген вам «Будь здоров»

выкрикивает и заходится в кашле, выю вытянув, как кран
стрелу, и сухую траву то кузнечит, а то цикадит; новый баран
марки «гелендваген» на замшелое старьё ворот тупо глядит
глазами былого бандита, но теперь никому не интересен бандит.

Пространство и время здесь похоронены замертво, былых руин
глазу не отыскать, не учуять носу; какие когда-то тевтон или литвин
здесь упивались и баб собою пронзали на пиршественных столах,
сминая латы и кубки, – историк знает, историку давно неведом страх

диахронических наползаний и несоответствий; от артефактов судьбы
воинов ему не жарко, как в подземельях, не холодно, как на башне; гробы
землею укутаны, спят в молекулярной сукровице, и руины крестов
нависают тенями повсюду, куда ни ступи, да ты и ступать не готов.

А теперь представим некое время с пространством, что после нас,
спустя жуть исторических промежутков, останется, тот день и час,
когда очень грядущий кто-то, как нынче досужие мы, придёт посмотреть,
как не должна, но будет выглядеть адаптированная к времени смерть.

Никаких косых крестов, слипшихся склепов, лент и венков, никаких
прощально – посмертных глупостей на гранитах, чтобы как-то о них
(о нас) всплакнуть или хотя бы представить лица, вместо этого код
над электронным разъёмом – фото увидеть: там ли тлеют та или тот.

Но никто там не тлеет, не взывает к живущим, мол, помни меня, дурак;
длинные балюстрады урн кеглеватых, и прах там слежался, как
плохой растворимый кофе; можно с собой забрать, прежде послав на
центральный компьютер запрос; будут уже эконом-класса времена.

Нет, лучше гнить в песках и глинах, чем в амфорке горевать,
со всем, причитающимся литерному анониму – праху исполать;
церковь нейтрализуют как попрошайку, и оголодавшие вконец отцы
пойдут в перехожие калики, гусляры, акыны – во все концы.

Но и Вести, чтоб им нести, чтобы смысл хождений остался, – не
будет, её отцифруют и разошлют по персональным гаджетам; мне
слышится, как люд будет так говорить – «Ну и гад же ты» – «Сам айфон»;
монастыри переведут в 3D для удобства зрителя; Метеоры же и Афон

останутся как места паломничества туристов и альпинистов; Стена
Плача падёт, как Берлинская – за ненадобностью; и если случится война,
она будет краткой и никому не страшна, потому что смерть как тайна уйдёт
из электронного мозга с коллайдерным членом; и последний, как идиот,

останется и будет рыдать над нами Боже, в небесной психушке своей,
никем не слышим и никому не в утешение… Как-то так. А теперь налей
себе и мне – за долгую и беспричинную жизнь здесь выпьем до тла,
пока глотка не сузилась до фистулы и последняя слеза не стекла.

Прочитано 3285 раз