***

АИДА

Подъезд с посмертной фонетикой чьих-то шагов... Туман -
как по ветру пыль или набросок в бане:
деревья в шайках газонов; и, скрывая изъян,
дом за мочалом нагнулся, все расползлось в тумане.
Святые эльмы автомобилей, титаник театра,
не задирая кормы, уходит в пучину "Аиды":
музыка - это то,что вспомнится завтра,
вы - это шляпа и плащ, видавшие виды.
Мой пятый десяток на циферблате ратуши,
стрелки делают жесты различного содержания,
в основном непристойного; и смотришь - ну надо же,
стоя на смутной улице без названия.
И печень пальпирует местный коньяк, как будто
в топку наддал кочегар - ускорить движение;
движется улица и клаксонят минуты -
междометия сумерек, звуковое вторжение.
Лужи, витрины, колесные диски, брильянты - накал
тысячеваттной премьеры, пасует зрение,
ища в этих бликах - чего отродясь не искал;
там и тогда началось стихотворение.
Хорошо, что туман, незнакомый край, с его особым,
всегда неожиданным эхом, изменчивой перспективой
улиц, к путнику цепких, чьи серые в оба
отщелкивают его в ракурсах дефективных.
Словно на войлоке, обувь не оставляет напрасных
и звуковых отметин в ушах, на жабистой этой брусчатке...
Вокзал, накренясь, трубит ледоколом "Красиным",
буравя уже затвердевший туман; и фонари на сетчатке.


***

ВЫХОДНОЙ

Посвящается К. Т.

Скучная, как поцелуй в щеку на вечеринке,
Адамчук в чем-то синем взяла бутерброд: икринки
поблескивали под люстрой и их было мало;
плохо тот бутерброд она выбирала.
В гости, поди, пришла, но она не хотела:
во-первых, одна, а второе - болело тело;
"С чего б это вдруг заболело?",- думала Адамчук,
низ живота, поясница, пора к врачу.
И вышло так, что врач имелся в компании,
но подливал он все время какой-то Тане,
Таня вращала глазами, подергивала ключицей,
когда он ей предлагал сегодня напиться.
Адамчук выпивала тоже, ротик кривила
коньячком и лимончиком, пальцами шевелила
в узкой туфле, репетировала уход,
внутренне посылая врачу - "урод".
Потом танцевали, Адамчук не танцевала:
жала резинка, злилась, но как-то вяло,
кусала губу, и в ванной затем с полчаса
глядела себе в глаза, как на ворота коза.
И под конец, сплясав с инженером-биологом,
зажималась с ним на балконе, страстно и долго.


***

ТРИ ПИСЬМА

1

В этой угрюмой аллейке - в тон твоему
шарфу - вечер другого цвета, чем там,
в открытом просторе над морем, чьему уму
лучшее вместилище - пустота.

Перемена цвета на свет, взора на сон;
человек становится молекулярным видением,
матовым атомом, чертежом, что нанесен
на кальку воздуха, и ни в воде, ни

в тумане не растворяется; в эти дни
голодный туман поглощает и тварь, и звезду.
И если ты слышишь шорох, это они -
звезды в тумане сосут свою высоту.

2

В круге от лампы, в овальном пятне световом,
волос - как быстрая подпись внизу листа.
Вечер глядит сочувствующим существом,
вроде кота, вроде кота.

Скопились ответы на письма - я не напишу;
конверты - стопкой выглаженного белья.
Кот подбирается лапой к карандашу,
себя, видать, веселя.

В окне, как сотая копия, тот же туман,
фантомные фонари, окна напротив...
Теперь в поднебесье не виден не то что турман, -
"боинг" не виден и ангел не виден на взлете.

3

Сколько ни смотришь листьев больной балет,
музыка и хореография, все - борея;
можно к морю сходить, там танцев нет,
водоросли в песке - колтун с себореей.

И побережье болеет, жуя волну,
вялые яхты вдали передвигая;
линии близи и дали слились в одну -
горизонта: вот линза времени, дорогая.

В догоревшей листве, как в костре случайный патрон,
выстреливает желудь, и белка взлетает
на верхние реи дерева, со всех сторон
только-то двух цветов - пегая и золотая.


***

ВЕЩИ ЭПОХИ. ЛАМПА

Вещи пятидесятых, оставшиеся в живых:
мамины "лодочки", жилетка "Дружба" отца
(страна дружила с Китаем), лампа - из сторожевых
тотемов быта, приемник, который с лица
напоминал аккордеон, опасная
секирка в сафьяновом гробике - "Ленинград",
флакон из-под "Красной Москвы" - стеклышко ясное,
коль сквозь него поглядеть назад;
тарелки с гордыми приметами века,
например, "высотками" - этот советский веджвуд,
эбонитовый телефон, все для человека...
Здравствуйте, вещи. Как вас теперь зовут?

Опельно-фордовы "волги", похожие на тараканов
"зисы" и "победы", неотразимый "зим";
фото:совинженеры пьют из стаканов
"Зубровку" и жив еще Пастернак, вообрази...
Но эпоха уже теряет свои очертания,
вырождается интеллигентский быт,
на сталинских дачах поэты, еще без признания,
читают свое сиреням и плачут навзрыд
от предвкушения будущего, в окружении
красавиц, одетых в стиле буги и твиста,
все отдаются друг другу до изнеможения;
дипломаты завозят в страну белье из батиста
и шелка, у многих женщин с исподу бикини,
в моде царят рок-н-ролл и интимные стрижки;
соловьем доносится Бейбутов, и бакини -
чернявые сквозь, как графика из книжки -
в первых рядах, ударницы, а за ними - майоры;
и грузны, как флаги Отечества, шторы.

Здравствуйте, вещи. Что вас всех и осталось!
Розница, не альфабет, форма и стиль, усталость
от обиходных контактов, и заменимость
новым племенем, и оттого - немилость,
опала:с трубой пионер, виссарионыч, вилки,
плафоны "ландыш", похожие на затылки
ЗК, и добротных костюмов мякоть
западная, лица актрис, от которых плакать
хотелось - но не так чтоб от их чистоты,
даже и чувственно были они просты,
открыты тебе и миру, которого нет.
Лампа, довольно. Я выключаю свет.


***

ИЗ ПАРТИТУРЫ

1

Знаешь, как начинается? Среди ночи
ты проснешься от пения, а не отлить:
когда ясно - звучит сопрано, правда, не очень;
когда тучи - чуть-чуть как меццо и выше Земли.
С востока, с прохладой и солнцем, восходит тенор,
перекрывая хор - другие планеты
со звездами, и дома - как в афишах стены,
словно кто-то приедет, но нету и нету.
Арфа с челестой - испуг, как зимою в поле,
от стужи висит - не сыплется - снег фагота,
и клавесины смерти, похожие более
на бег по паркетам левреток, за нотой нота -
доводят до тошноты; и склевывают свирели
легочный виноград; но всего страшнее
зиянье органа, воронка; на самом деле
кругов больше, чем девять...Иди за нею
не ветхим Глюком, а голенастым Орфеем,
туда, где она звенит, как Мария Каллас;
чем выше нота, тем мертвенней взор и злее,
туда недавно тень Тосканини спускалась
с "летучей мышью" в руке...Или нет, останься!
С кем это я говорю? Сон, это ты? Это ты?
Ноты - не более ста - похожи на стансы,
а партитура - на драму; сравнения эти пусты.
Концерт - это башня, это Содом с Гоморрой,
и "феррари" так не орет от страха на вираже
и к смерти не столь близка, как эта - за второй -
вступающая валторна, неслышимая уже.

2

... необходимо было закончить. А дальше почерк
прерван изгибом листа и чернила тускнеют;
положи обратно в папку, к этому прочему
из прошлого; взошла луна, разговаривай с нею.
Стенобитное прежде ,бельканто ее подсело,
но иногда, когда самой не видать,
она напевает под тягучее cello
пригорода и порта - сиплая благодать.
И вспоминаются фразы, вроде - "я давно собиралась
с тобою поговорить" или "теперь пора объясниться";
с них не начинай, эта словесная малость
так тревожна, что начинает сниться
мнительной бедной душе, лишенной опоры
в звуках и их длиннотах; лучше начать с того,
что утешительно ей во всякую пору,
и нота - еще не распад, но уже и не торжество
чистого воплощения, замысла идиота,-
покинув гортань, она возвращается в мир
физических синусоид, и там цепляет кого-то,
так она обретается меж людьми.
В восьмом часу октября, выходя из дома
выпить - не выпить, подышать - не подышать,
обмотайся шарфом и ступай незнакомой
местностью, пусть никого не встретит душа.
Видимо, вот что ждало завершения: в лунных руладах
нет, опричь восходящей тоски, ничего:
хроматические механические формы распада
некогда цельного, сильного голоса твоего.


***

НОВЫЙ ПЕЙЗАЖ

Эта дача под снос, и за ней еще.
Через неделю сюда доскребется бульдозер,
все разнесет, жильцы получат расчет,
отметят в соседнем баре, превысив в дозе.

Я вижу уже, как сквозь веранду и сад
просвечивает горизонт, и мебель сквозь стены;
морская и отчужденная полоса,
призрак собаки в будке - дымчатый неврастеник.

Через неделю все будет разделено
на атомы небытия; в винограднике ветер
насвистывает, виден прибой - волна за волной...
Пусто и не обязательно на этом свете.

Зайди, зайди в эти комнаты: утварь пока
не ведает о конце и оттого молчалива;
вдали, на тропе чучело старика,
тянет трупом от мидий и йодом с залива.

В общем-то все равно, раз иначе нельзя.
И, по грядущим кортам, в майках цветастых
маячат тела, над морем тучи скользят -
сплошь левтолстые - бородаты, мордасты.

Надо прощаться, но некому произнести.
Гниющие зубы забора, мусорник сбоку,
свалочь, кладбище быта, трепет в кости
одногрудого рукомойника, и жестоко

разъятая кукла, и покрышки зеро;
так постоишь, поглядишь - полоса отчуждения,
выжатое пространство; и за бугром,
на пустыре девица сдает вождение.


***

МАСТЕР-КЛАСС

Перестань так писать, ты разрушаешь форму.
Довольно вопросов, де, что стало с теми,
кто пробился - узришь; придерживайся нормы,
прекрати постмодернировать, оставайся в теме.
Тебя уже многие знают, имей терпение
представлять для них интерес как можно долее,
это твои дивиденды на поприще пения
в одиночку, пытайся внушить, что орешь от боли.
Это в эпоху кризиса чувств и инсталляции
привлечет к тебе одиноких богатых людей;
раскручивайся, но помни, что ассигнации
чаще суют за резинки блядей.
Не расстраивайся и перестань постмодернировать.
Не лезь в философию, психоанализ, гламур,
люби педерастов за избранность - миру - мирово,
пей с издателем и не позволяй никому
записать себя в модные, балансируй на грани
кича и исповедальности - это берут
в культурный и смысловой обиходы; на телеэкране
не задерживайся более двадцати минут.
За это время мало кто разберется -
кто ты и что, потом тебя изберут
профессором где-нибудь в Бельгии; будь иноходцем,
издавайся везде, где проляжет маршрут.
И главное: так пиши, чтобы переводчик,
он же Харон, он же студент-славист,
он же - такой же, как ты,- в своей словесной вотчине
не взвыл от бессилия и не сорвался на свист.


***

ПУТЕВОЕ


В пути он надумал, что сны - это тоже форма
сообщения с миром, но чаще - падшим,
вспомнил о Фрейде - не то, размытая норма,
трюки натуры, наиболее адший
способ самопознания: втулки, бутылки,
лестницы, и по ним восходят затылки.

Припомнился вечер, давно: называвшийся Феликс,
кот смахнул со стола ее "ролекс",
он в нее был влюблен, в эту Феникс
из советского фильма, они боролись
на ковре и на пуфах, она стенала,
но было им неудобно и суетно мало.

Вдоль октября, по трассе, лежащей к границе,
туристская валит буханка синего цвета,
красные машут клены в левой зенице,
в правой - бледные тополя с того света;
дорога жужжит на восток, он то спит, то ест,
везет в общем-то легкий дорожный крест.

Сумерки, дождь, огни.Он прильнул к окну:
эпос дымящих трейлеров, фермы, округа;
анемичная даль изображает страну,
покинув которую,он не оставил друга,
не разорвал с возлюбленной, не пристроил вил
никому - страну, которую все же любил.

Дорога втекает в глаза, как в воронку вода,
лигами - провода, нотою - с аистом столб;
литературнейшее навязчивое "никогда"
прячется всюду, лучше запомниться чтоб:
в каждой невзрачной примете, в раскрытой книге...
И за окном указатели, дали, риги.


***

Вновь в Прибалтике. Эти края уже
не выглядят, как застиранное неглиже,
куда-то исчезла шерсть из продажи, повсюду
не предлагают уже ни янтарь, ни посуду

местных и предприимчивых гончаров,
чихнешь, и по-русски ответишь себе - "Будь здоров",
и здешний ликер, как прежде, не кажется вкусным;
по-европейски чисто, сдержанно, гнусно.

Паперть ли, площадь, - но вечерами горят
огни фонарей, словно для вас ставших в ряд
вдоль гулевых пространств, и чужая речь
допомогает родимую приберечь.

Бывает и так, что от местных и женских лиц
бросает в приятный озноб, и хватает спиц
костелов и колоколен, чтобы из облаков
вывязать новый вензель - и был таков.

Славные дни умирают под вялый джаз
местной политики, и так же, как прежде, нас
здесь не хотят и не любят, светлея лицом;
не ботающий на местном числится мертвецом,

привиденьем империи, всадником без головы;
вполне безопасно, но как-то ежитесь вы;
в этих театрах, в магазинах - везде
холодно и безразлично, как в небе звезде.

Чтобы здесь жить, надо о многом забыть,
не реагировать на неслучайную прыть
патриотизма, молча учить язык -
наш пан-славянский ум к такому привык.

И вспомнилось, столькое вспомнилось, вспо...
что чуть не заехал в желтом трамвае в депо;
слышно дыхание Балтики, пахнет козой чебурек;
пятый угол ищет себе человек.


***

CURRICULUM VITAE

Кошка спустилась в подвал рожать новое и живое,
старик Тотлебен, дальний и скорбный родственник тех,
надел рубашку с жабо и ударился головою
о сотворение мира, заплакав в своей темноте.

Днями я изгнан был или прогнал любимую,
вещи остались валяться, духов не выводим миазм;
сейчас половина второго, и мимо и мимо
тянутся тучи в окне - фигуративный маразм.

В такие минуты влюбляешься в утварь и тени
собственного жилья, считаешь слонов, плетешь
византийские вирши, муха и та - обретение
нового слуха, на улице ржет молодежь.

Теперь я лишился многого, но однако
и по моей улице должен пройти почтальон;
на тротуаре пес нажал на собаку
и выглядит молодцом даже грязный он.

Это не хиханьки-хаханьки, это печали,
логика бытия, интуиция небытия;
Тотлебен тоже был счастлив в самом начале,
а тот человек у окна - может быть, я.

Как-то я подсчитал, что, пожалуй, дважды
мог толковать с отцом на элизейских полях;
не сильно заботясь об утолении каждой жажды,
не всяким кубком прельщен, я как еврейский лях

знаю значительно больше, чем прагматичный китаец,
разнообразней мой опыт, и оттого
я продолжаю мучить людей дорогих и пытаться
кем-нибудь быть для них, но не осталось почти ничего.

Это не песня акына, не блажь, это печали,
но в солнечный день коты мне делают рожи;
тот и хорош бы финал, что мыслим в начале,
а я ничего не намыслил, нечего и итожить.

Что это я сочинил, к чему эти бедные фразы!
Голуби топчут карниз с настойчивостью ходоков,
распространяя повсюду гул, свободу, заразу;
рыдает Тотлебен в жабо, неведомо кто таков.


***

РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ

День начался, как невнятная проза
Белого, но написанная будто Кафкой:
вводим в заблуждение шепотами наркоза,
герой попытался припомнить, укалываясь, как булавкой,

розницей мельтешащих (вид сзади и сбоку)
лиц и поступков лиц, но вся картина
распадалась, как пазл, и одиноко
герой поглядел в окно, как на очаг Буратино.

Вот человек, привыкший к своей Мнемозине,
к редким ее выкрутасам, но в общем - к приятной,
работоспособной служанке из мезонина
сознания, там живущей светло и опрятно,

и опекающей барчука с младых ногтей.
Он, не дозвавшись ее и стало быть сам-на-сам,
сообразил себе снадобье, взвесь, чтобы затем
и употребить, герой не веровал в чудеса.

-- -- -- -- --

В грозу электричество в доме, словно спитой
желтый вчерашний чай, в прихожей темно,
медная ручка двери поблескивает запятой,
в кабинете, как книга стоймя, раскрыто окно.

Там, озаряясь рапидом, сияя лицом,
подмигивает пейзаж, перемещая
дома и тени деревьев, выглядя молодцом
на фоне предметов, залитых вчерашним чаем.

Коньяк, мартини и сок; дописан и сдан
издателю этот роман, гори он пламенем
бледным; тихо в душе и сияет экран
распахнутого окна; и никакими планами

она не озадачена, бродит там,
по шершавым и жухлым просторам родины;
эта память особенно прожита,
остались отходы, шлак, и он не пригоден нам.

-- -- -- -- --

Иллюзии русских запахов по дороге в кампус.
Студентки мнут конспекты, жужжащие изнутри,
п(н)инающие рассудок (сейчас я капну с
иронией: "Ну, до завтра"); и вечерней зари

волокна, словно над Оредежью, с надеждой
быть признанными, потянутся над городком,
вдоль почты и пашен, не замечаемых прежде,
над всей это жизнью, над снами с их холодком.

Идиотизм идиосинкразии - сколько
можно докладывать миру, терзая словарь
метафор, что этот месяц - ущербная долька -
пахнет тем электричеством желтым? Ночная тварь,

зовущаяся на местном "павлиньим глазом",
до утра не давала уснуть, крылами шурша;
так опадает роза в прозрачной вазе,
вода в ней на треть, как выветрившаяся душа.

-- -- -- -- --

Снились юрские горы (вру я, не снились,
были отроги вообще, абстрактный урал);
- Вера, ты слышала, Вера,скажи на милость,
ночью был звук, как-будто там умирал

кто-то вдали - суслик, свисток паровоза,
что-то последнее, тонкое полотно...
- Я приняла снотворное. Кстати,роза
вся облетела, я выбросила в окно.

Бледное пламя изгнания, адовы муки,
взвесь отчужденья лолита в высокий бокал...
Смотри, арлекины тянут вертинские руки
к оригиналу Лауры, но этот пока

посмертный портрет не закончен; мы встанем
здесь, на балконе гостиницы, будем глядеть
с той неотрывностью дали, что над листами
русских дерев и черновиками, на треть
перебеленными, будет прощально лететь.


***

ФОТО

Тогда и ты еще была что надо,
и на подъем легка, и терпелива...
Набрякшая сирень чужого сада,
и водоросли - волосы залива,

и пасмурное небо с прибалтийским
подмигиваньем - радуги и дождь;
латвийский шнапс, советские сосиски,
куста не выбрать - всюду молодежь.

Все это отошло в такие дали,
как твой портрет с закушенной губой,
что продолжать - да ну его, едва ли
и вспомнится, отбой.


***

РОЖДЕСТВЕНСКОЕ

Лене Жаровой

Столькое, видишь, метется в рождественской мгле,
не растворяется в ветре, не приникает к земле;
меткие метеоры петард и шутих -
брызгами в женских глазах; плавен и тих

падает добиблейский снег мимо витрины,
где манекен манерный совсем один и
меряет обувь и булавкой блестит,
похож на Гольденвейзера, Господи ты прости.

В той же пурге Пастернак, золотые шары,
Бродский плывет над фронтоном, весь вне игры;
год прогремел, как загнанный в лузу шар,
снует переулком декабрь, хорошеет душа.

Кот на окне, сам не зная, что Будда, сидит
(есть мониторинг, но также есть аудит);
титры уценок, спазматика распродаж,
жизнь дорожает, взятая на карандаш.

Видишь, в рождественской мгле замерзает фонтан,
и воспаляется корочка около рта;
хмуры удавы колбас, разрыдавшийся сыр
пахнет и пахнет, дразнит и блазнит носы.

Топтано-вытоптано, пьяный пробует петь,
собой возбужден, но не нужен толпе;
люди струятся - двоятся, троятся в пурге,
белая соляная каемка на сапоге.

С давних каких-то канунов до сих сорока
ближу я эти дни; даже рука,
что во сне отлежал, на заре,
слепая, резво находит их в календаре.

Стало быть, с Рождеством! Помогай тебе Бог
всюду, на всяких дорогах; что год приберег
доброго человеку - себе возьми.
Ангелы льются над городом и меж людьми.


***

ИЗ АЛЬБОМЧИКА

1

Этот цвет не передать, и его
в атласе-определителе не найти:
холодное декабрьское ничего
горизонта в слепой бирюзе морского пути.
Нет ни выше, ни ниже - все состоит
из воды и воздуха (слитно), и чайки испод
поблескивает жестью над вереницей корыт
с кирпичом (контейнеровозы), под
флагами этих небес, они - себе надоев...
Надень потеплее, пойдем пропадать туда,
где пса рапид на бегу, меж дерев,
оживляет смерзшийся парк, а не вода
во всех ее агрегатных формах, жива
только тем, что мы глядим на нее.
Этот цвет не передать в словах,
скорее всего - бессмертие, небытие.

2.

Ветер, шуршащий газетой, газета со скомканной фразой,
фраза с подвывихом стиля, стиль в отсутствие мысли,
мысль с наличием мути - муть оседает не сразу;
хватит щелкать затвором, тебя повысили
в устах этого натюрморта, в глазах этого человека,
только не льстись, оба они - уроды,
их сестрица зима - танцовщица-калека,
и все они разом супротивны природе.
Готовь, готовь фотовыставку этих бабаев
садово-парковых, среди кудлатых ветров
с проседью снега - любая фотка, любая
деталь - прямая дорога в рай докторов-
психиатров: уже сугробы кажутся грудью,
развилка голого дерева - дамой на ложе;
чем больше пью, тем меньше пью, а люди
на этой выставке - из дубленой кожи.
Покажи и им, соглядатай, как умирают
в профессиональных ракурсах, индевея,
проспекты и закоулки - летнего рая
ныне бледные немочи; и ветры веют
не как нам удобно, но по своим законам,
сдувая шиньоны снега, подолы вздувая.
И движутся фотопробы в проемах оконных
медленных об эту пору трамваев.