ОЛЬГА ХАРЛАМОВА

БЕЛЫЙ ПАРУС
обратная волна русской эмиграции

 

РЕНЕ ГЕРА

Герра. Судьба свела меня с русскими эмигрантами, когда мне было лет десять – одиннадцать. Первые эмигранты – это люди, выброшенные из России, из советской России. Наша встреча была судьбой, случайностью, великим случаем. Вся моя жизнь неожиданным образом оказалась связанной с первой эмиграцией.
Первая волна эмиграции – это те, кто выехал из России после 1917 года. Очень мало выехало сразу после Октябрьской революции, большая часть – после окончания гражданской войны, многие уехали в 22-ом, до смерти Ленина, после 1925 года это были уже последние.
Я первую волну не видел. Когда она появилась, я еще не родился. Прошла вторая волна -–я еще не родился. Я родился после войны в 1946 году.
Но наивные «герои», в кавычках, люди, которые были мне близки, которые сумели мне привить любовь ко всему русскому, к русской культуре, это были люди первой русской эмиграции, они остались верны России, они любили по-своему эту страну и смотрели на нее издалека с надеждой.

Когда мне было лет 12 – 13, я уже говорил по-русски. С русским языком я познакомился не в лицее, не в гимназии и не в Сорбонне, я познакомился с русским языком по-домашнему. В те времена изучать русский язык было бредом. Я жил в Каннах, богатейшем городе, куда съезжаются богачи всей Европы, я из богатой семьи, и зачем-то вдруг изучаю язык, на котором говорят какие-то советские люди. После смерти Сталина это была закрытая страна, как сейчас Северная Корея.
Русскому языку меня начали учить дома. Первая моя учительница, Валентина Павловна, взяла дореволюционную азбуку и учила меня как домашнего ученика. У нее оказался дар преподавателя, а я оказался ее шедевром преподавания. Это было бескорыстное обучение, фактически бесплатное. Уроки длились два, три, четыре часа, я окунулся в язык.
У нас был проходной двор, проходили бывшие русские купцы, бывшие офицеры, солдаты, мещане. Для меня это была экзотика: лампада, пирожки….
Как-то был прием, трапезная в церкви в Каннах. Церковь построена в конце 14 века. Трапезная была чисто русской. Там были гвардейские офицеры, главным регентом был Косоротов, красивый есаул. Я впервые был внутри. И я смотрел на них, как на родных, потому что я вырос среди офицеров царской армии и белых офицеров. Белые офицеры – это целый мир.
Я дружил с Мамонтовым, он оказался хорошим писателем. Я с ним купался, он приехал на Лазурный берег из Африки. В Африке он был рабовладельцем, помещиком, потом пришла независимость, и помещик остался без крепостных. Мамонтов написал книгу «Походы и кони», я издал её. Книга имела большой успех, во Франции и в России она выдержала несколько изданий.
Познакомившись с Борисом Константиновичем Зайцевым, я оказался в центре не то что литературной жизни русского зарубежья, в центре того места, где были последние искры. Естественно, у него бывали Адамович, знаменитый критик русской эмиграции, известные искусствоведы, критики из Санкт-Петербурга и Москвы. И вдруг перед ними появился я, какой-то молодой француз, который ими заинтересовался. Не могу сказать, что я с ними подружился, поколения разные, но я вошел в волшебный мир русской эмиграции.
Я окончил лицей, и тогда я знал русский как первый язык. Потом Париж – Сорбонна, там русский язык читается наравне с китайским, японским, арабским.
В Сорбонне на мою связь с русскими эмигрантами смотрели очень настороженно, считалось нетактичным, неактуальным общаться с ними: «Это всё отбросы, отщепенцы, зачем? Кто такой Зайцев, кто такой Адамович? Никто никогда ими интересоваться не будет!»
У меня было клеймо, кличка – «друг бело бандитов».
Меня приглашали читать лекции по русской литературе 1917 года, а некоторые мои коллеги, старшие, требовали, в противовес, читать курс марксизма-ленинизма.

Я приехал в Россию первый раз в 1966 году, в рамках культурного обмена между СССР и Францией, в составе делегации Сорбонны. Мне было 20 лет, я на отлично окончил Сорбонну. Мы приехали поездом. Я попал в страну, которая мне близка, где говорят на русском языке, а для меня русский был как для рыбы вода. Я все понимал, и не только понимал, но говорил, а из моих друзей, которые приехали, никто языка не знал. У них были знания для Франции, но не для России, они могли читать документы, но не больше. А я был как рыба в воде.
И вот молодой француз, воспитанник русской эмиграции, попадает сюда в ноябре 1966 года. Здесь темно, сурово. Но нас хорошо принимают, в то время были еще неомраченными политические отношения Франции с Советским Союзом.
Было три категории студентов, кто попадал в Москву из Парижа. Единицы – это те, у которых были хорошие условия: отдельная комната, рядом стукач, и блок, т.е. туалет, ванная и умывальник. Вторая категория, это те, кто ехал в Ленинград, там похлеще, там общежитие, общага по десять человек, а еще похлеще – Воронеж, или провинция, там цинга была обеспечена.
В европейской гостинице мне, мальчишке, дали хоромы не по карману, и я в ней был как барин, нас принимали по-царски.

«Красной стрелой» мы ехали в Ленинград. Я посмотрел, вернулся. Меня спрашивают о впечатлении, но у меня особого восторга не было.  Потом снова приехал сюда в 1967-ом как аспирант, чтобы писать диссертацию о Борисе Зайцеве. После той диссертации я должен был писать кандидатскую.
Но я должен был скрывать тему моей литературной работы. Борис Зайцев был враг народа, он считался столпом белой эмиграции. Борис Зайцев написал в Россию кое-кому из тех, кто был с ним в переписке, передал, что я – его единомышленник, его друг, его литературный секретарь. Я приехал сюда и два месяца как бы гулял, в русском смысле этого слова, просто ходил туда сюда, с русскими девочками и так далее. Мне начинают делать замечания: «Вы приехали гулять или что? Мы не можем за вами следить, столько походов у вас, целый штат нужен, сидите в номере или в библиотеке». Я жил в МГУ, на Лен горах. Я говорю стукачу: «Пошли вы, отвяжитесь!» – и еще прибавил пару слов по-русски.
Был там такой Храбровицкий, председатель, он сказал: «Вы должны пострадать. Вы являетесь другом Зайцева, понимаете, кто такой Зайцев? А вы кто такой? Француз. А это – Россия. Мы тобой займемся! Ты, наверное, привез с собой запрещенные книги?» – Я говорю: «Зачем мне запрещенные книги? Я официально приехал сюда изучать декадентство». Я не мог сказать, что приехал изучать дореволюционное творчество Бориса Зайцева.
И я понял довольно быстро, что мною занимаются. Моим осведомителем был декан филфака, некий Алексей Георгиевич Соколов. Он вызвал меня в конце дня, стал махать передо мной: «Молодой человек, мы знаем, кто вы, кто прислал вас сюда! Ты, такой…!» Огромный кабинет, я на стульчике, он за огромным столом. Шел декабрь 1968 года, уже прошли майские события в Праге. После 1966 года климат здесь изменился резко. Пока мы разговаривали, у меня в общежитии прошел обыск.
Он мне сказал прямым текстом: «Там, у себя, во Франции, вы были недружелюбны, враждебны по отношению к нам, а сейчас вы здесь, зачем ты сюда приехал?» На меня спустились тучи, я понял, что дело пахнет керосином, за мной уже не то чтобы шла слежка, просто нагло давали понять, что в любой момент меня могут избить. Они были возмущены тем, что я бывал в Переделкине у Корнея Чуковского. Меня обвинили в том, что я записываю эти беседы, тогда не было таких аппаратов, а у меня был.
Короче, меня отсюда выслали, за скандал, за выступления на лекции. Естественно, я не выступал на Красной Площади, не говорил «Смерть большевикам!», хотя я мог это сказать, но я понимал прекрасно, что я, иностранец, хотя я, в шестидесяти процентах из ста, всегда считал себя здесь не иностранцем.
Некоторые французские студенты, учившиеся в Советском Союзе, отреклись от меня публично. Одни попали сюда по линии МИДа, некоторые по линии партии РКП.
Я неадекватно себя вел, и это преследовалось долгие годы, вплоть до сегодняшнего дня.
Меня выслали. Когда я приехал в Париж, я, естественно, рассказал все обо всем, объяснил, кто есть кто.
И до, а после поездки я еще больше понял, что я должен продолжать интересоваться и заниматься русской культурой. Я не раз говорил: моя функция и главная заслуга в том, что я понял ценность первой волны русского зарубежья раньше всех, и на Западе и в России, я был убежден еще 35 лет тому назад, что рано или поздно эта страна, великая и чудовищная, заинтересуется этой темой, пластом русской культуры. Неизбежно! На меня смотрели как на блажного, но я сделал ставку, я вкладывал в это душу, и деньги тоже, и дельнейшее показало, что я был прав, я сделал правильный выбор.
У меня и любовь, и ненависть к этой стране, как у многих ее жителей сегодня. Но скорее любовь, чем ненависть, ненависть – это отрицательные эмоции, и это плохо, и я бы сюда иначе не приезжал, меня никто не заставлял. Вновь я стал приезжать в Россию с 1992 года, до этого времени меня не пускали, я 20 лет был не выездным. Я приезжал сюда 4 раза, в 1966, 1967, 1968, 1969 годах, и потом, по истечении «не выездного» срока, я приезжал в 1982, 1983, 1984 годах, три года подряд, всегда как в командировки в рамках культурного обмена между Францией и СССР.
Перестройка, в плане цензуры и идеологии, началась в конце 1988 года. Бориса Зайцева впервые напечатали в «Огоньке» в декабре 1988 года. Меня снова объявили врагом народа в июле 1988 года, «не пустили», это было связано с возвращением на родину годом раньше Ирины Одоевцевой, и была разгромная статья в «Известиях» против меня: «Рене Герра – враг советской власти, Советского Союза». Но тем не менее в другой газете написали, что Герра – «друг русской культуры» и «напрасно мы его не пустили». Может быть, там присутствовало сведение счетов между министерствами, я не знаю. Эта статья появилась в марте 1989 года. В то время напечатать целую полосу о человеке в «Известиях» – это уже однозначно! Когда меня выслали первый раз, тогда был скромный подвал в «Известиях» – «Битая ставка Рене Герра», это было в 1969 году. И, ровно 30 лет спустя, снова обо мне, но теперь более громко, более пышно. И очень любопытно, что освещение культуры русского зарубежья раздражало всех моих коллег социалистов-коммунистов: «Зачем? Для нас советская литература – Демьян Бедный, вот это наши герои, а это что такое?» Им было неприятно, что они прошли мимо, для них Шмелев – гадость, какой-то Ремизов, Зайцев, это, так сказать – «обскуратизм, духовно, старосветские помещики, это религия, православие, понимаете, что это такое? В Советском Союзе (тогда еще был Советский Союз) не интересуются всеми этими вопросами, зачем, кому это нужно?»
Обо мне до сих пор пишут. В одной российской газете в апреле одна старая коммунистка написала донос на меня в министерство, она профессор, русского происхождения, дочь эмигранта, и печаталась в органах КГБ. Ей 80 лет. Написала, что «Герра – лжеученый, он занимается культурой, которой нет.»
Они успокоились в начале восьмидесятых, в конце 90-х годов вновь воспряли духом, почему? Не знаю. «Этот мот интересуется этими сбросами, Зайцевым, Ремизовым, Шмелевым».
Длится это уже 15 лет. Мода, которая длится 15 лет, уже не мода.
Первая волна – это не только эмиграция, это литература ХХ века.
Вот та тема, которая меня волнует, занимает и которой я «увлекаюсь» уже 40 лет.

Вторая волна русских эмигрантов – это те, кто остались за границей по окончании Второй мировой войны. Вторая волна – совсем другой контингент, другой состав… это были в меньшей степени писатели, художники и поэты. Вторая эмиграция, в большинстве своем, состояла из простых людей, это были и женщины, которых погнали на работу в Германию, и те, кто, по разным причинам, не могли выехать, застряли.
Со всеми представителями второй волны я познакомился на стыке 60-х – 70-х годов.
Мой друг, мой душеприказчик и поэт Дмитрий Клиновский, сын Иосифа Коршовского, знаменитого придворного художника Николая Второго, в России он написал в 1916-м году книгу «Палитра», после революции скрылся, работал на телеграфе в Харькове, и перестал писать. Я знал Николая Ивановича Ульянова. Ученик Платонова, он вел всю блестящую публицистику после смерти Бунина в 1953 году. Он сидел в Соловках, прекрасный писатель и критик, из Соловков был послан на фронт, потом происходила определенная последовательность событий, и те писатели поняли, что если сейчас не удрать, то со Сталиным, еще в сталинское время, нет никаких надежд. Как только появилась эта возможность удрать, они это поняли, они оказались за границей. Вторая эмиграция, в зависимости от возраста, была советской. У них отношения с бывшим Советским Союзом были более непримиримые, более озлобленные, чем у первой эмиграции, они были советскими, а у первой эмиграции был детский ожидающий взгляд и было много иллюзий по отношению к советской власти.
Когда была Вторая мировая война, эмигранты первой волны мечтали: ну вот теперь мы вернемся в Россию. Они не покупали ни квартир, ни домов, ни земли, они всю свою жизнь считали, что находятся во временном изгнании. Они жили думами о России. Меня это поражало, трогало.
Но, повторяю, у второй эмиграции нет ничего общего с первой эмиграцией. В первой эмиграции 90% людей были с высшим образованием. Они были люди культурнейшие, это были люди – лучший цвет этой страны, было столько писателей, журналистов, юристов, адвокатов, художников, музыкантов и так далее, цвет нации. Во второй эмиграции процент интеллигенции меньше 10, но, тем не менее, были прекрасные писатели – Нароков, Ширяев, Моршин, Елагин, Клиновский и другие. Но действительно у них было более непримиримое, мягко выражаясь, отношение к Советскому Союзу, они прожили в нем 20 лет, как говорили: «под советским игом на зырьках ходить».

Ольга. А третья волна эмиграции?

Герра. Третья волна, которая меня прямо не интересует, я ею не занимаюсь, она появилась и зарождалась при мне.
Третья эмиграция началась в 1974 году, мне было уже 28 лет, и я сам наблюдал их становление и поведение. Я их почти всех знал, с некоторыми дружил, но это были уже другие люди, это были уже советские люди, а у меня к Советскому Союзу всегда было очень настороженное отношение, в силу многих обстоятельств, так что мои интересы это – первая волна, в меньшей степени – вторая, а третья – это просто мои современники.
Повторяю, с третьей эмиграцией у меня мало общего, потому что эмигранты первой волны уезжали из России, а эмигранты второй и третьей волны уезжали из Советского Союза. Ментальность другая, мышление другое. Это не только другая эпоха – другой мир. Я не говорю, что те хорошие, те плохие, нет, это другое.
Представьте себе, ты был помещик – и стал батраком, или рабочим на заводе Рено. Там профсоюзы плюс СЖТ, это коммунистический профсоюз, и тебе говорят: «А, ты, приспешник, выкормыш Врангеля, мы тебе покажем!». А жить-то надо. И в лучшем случае ты таксист, это свободная профессия, но ты лакей. Дворянки занимались шитьем, вышивали…
А третья эмиграция – им повезло. Им повезло, потому что после победы в 1945 году было совсем другое отношение к Советскому Союзу. Даже эти, так называемые диссиденты – были выходцами из великого Советского Союза, из страны сверх державы.
Сейчас это исчезло, но тогда был Советский Союз, его можно было любить – не любить, я не говорю о себе, естественно, но это была сверх держава, с ней надо было считаться. Царскую Россию во Франции всегда считали страной мракобесия, застоя: – «Это отсталость, рутина, это все отрицательно, царь Николай Второй – ярый монархист, это ужасно, там Распутин и т.д., и люди голодают!». А Советский Союз – это рай!
Все думали, что в Москве – это рай. До сих пор думают, что в Москве рай. А я приехал в 1966 году, где этот рай? Я попал в коммуналки и посмотрел, здесь от Арбата любой двор – это 18-й век.
Сейчас я гулял в центре Москвы, это привилегированный район, но здесь типичные дома и ужасные бюсты этих полководцев и нет ни одного прямого тротуара в Москве, все косо и криво. Неуважение к жителю, гражданину этой страны. Во Франции… вы были во Франции, во Франции – другое. На окраине, на Юго-Западе, если вдруг в тротуаре одна дырка, ну просто съедят этого мэра депутаты. Уважение! Там можно гулять. Здесь, в центре, на Тверской, если дождь – это просто болото: стока нет, со всех сторон на вас падает вода. Скажут: «Здесь климат, извините!». В Финляндии тоже климат. В Канаде как в Евразии, почему там порядок? Или в Швейцарии? Климат тоже в Германии есть. Потому что здесь – такой порядок! Но почему?
Представители первой эмиграции уехали из страны, которая называлась еще Россия, хоть это была уже советская Россия, уехали с любовью к этой России, третья эмиграция уезжала из Советского Союза с ненавистью, вот главная разница, у них на это были причины. Но им повезло, потому что они приехали на Запад как жертвы, как антисоветчики, как диссиденты, а эмигранты первой волны приехали как люди, которые не приняли и не поняли Великую Октябрьскую революцию. Начало 20-х и начало 70-х годов – разница в полвека, но это как небо и земля, другой мир, другая эпоха.
Первая волна была чисто политической. Эмигранты не могли или не захотели жить при советской системе, они уехали или их выслали в июле 1922 года. Многие эмигранты второй волны, не говоря о власовцах, поняли, что жить в Европе, как показал опыт, опасно. Большинство из второй эмиграции уехали за океан, понимая, что лучше иметь океан между Советским Союзом и собой. Третья эмиграция – идейная. Четвертая – чисто коммерческая, как в свое время югославы, испанцы, итальянцы, португальцы и т.д.

Проблема другая. С конца 80-х годов в России стали печатать всех. В принципе, все должны были бы вернуться сюда, но получалось часто, что здесь – слава, а там – хорошая жизнь, хорошая колбаса, хорошая квартира, хорошие жизненные бытовые условия. Здесь – читатель, художественные выставки в Третьяковке, в Русском музее, даже в музее имени Пушкина, а там – дивиденды. Некоторые вернулись, как Кублановский, Мамлеев, или наполовину вернулись, как говорится: «все смешалось в доме Облонских» в этой стране, потому что все изменилось и ничего не изменилось, потому что не меняется совковая психология. Люди остались совками, это их вина.
Сейчас же опять другое. Здесь уже не царская Россия и не Советский Союз, теперь другое поколение, это – мутанты. Говорят еще, это- пост коммунстическая Россия, пост советская Россия, пост, пост, пост, пост модерн. Это что-то другое, но не мне судить. Мы можем только принимать, потому что это судьба тех людей, которые живут в этой стране. В конце концов, я только гастролер. По большому счету мы все гастролеры на этом свете, так что всё это сложно.
Сейчас четвертая волна приезжает за поисками лучшей жизни. Я – за свободу передвижения. В конце 80-х годов на улицах Парижа стали появляться группы, толпы простых русских, не только новых русских. Я их называю новые советские. Эти русские с Урала, из Сибири. В мой родной город в Ниццу каждый год приезжают от 70 до 100 тысяч русских. Вначале я купался с ними в Средиземном море, а потом уже появилось разнообразие, появились деньги. Откуда? Это другой вопрос, слава богу, люди выезжают, и это лучший залог необратимости процесса. Люди видят другой мир, а все познается в сравнении. Не то, что у нас хорошо, у нас там тоже свои проблемы, хорошо там, где нас нет. Но здесь – другой мир, в этом и прелесть. Мне этот мир дорог и близок, потому что у нас общая культура, в отличие от арабских или африканских стран. У нас общая культура, за что нас ненавидят, и, я считаю без политики, что Франция и Россия – это все часть Европы, и всё это наша общая судьба. Вы ведь почувствовали, когда были в Париже, что между Францией и Россией особой разницы нет? Хотя русские немножко дикие, в этом их прелесть.

Ольга. Я нашла между нами много общего. Я очень люблю Москву, это мой родной город, это мой любимый город. Я не могу сказать, что я объездила весь мир, но я видела другие города, и в сравнении с ними Париж – по значению, по уровню, по ауре – такой как Москва.

Герра. И я вам скажу, не для того, чтобы вас порадовать, все французы, не только мои студенты и ученики, все без исключения, кто приехал сюда, заразился любовью к этой стране. Им здесь почему-то страшно нравится, не говоря о том, что русский язык – это как магнит. Наши изучают русский язык, худо-бедно, успешно – не очень успешно, но никто не остается к языку равнодушным. Иногда я говорю: почему этот народ говорит на таком замечательном языке? Понятно?

Ольга.
Мне понятно. Я очень люблю русский язык.

Герра.
Я его обожаю!

Ольга.
Как можно не любить произведения русских писателей, которые в совершенстве владели художественным литературным языком. Хочется мастерски владеть и художественным словом, чтобы читать эти произведения со сцены. В программе моих выступлений стихи Тютчева, Блока, Бунина, проза Викентия Вересаева, Бориса Зайцева. Меня привлекает именно русское слово.
Герра. Все те, о которых мы говорили, были преданы русскому языку. Такой пример. Я получил архив Шушуна, еще при его жизни. Шушун стал знаменитым французским художником, при жизни устраивалась выставка в Государственном Музее национального искусства, это много значит, немногие добиваются этого. Он – большой художник. И вот о чем речь. Все письма, которые он получал от корреспондентов со всего мира, не из России, он правил, когда обнаруживал там ошибки по русскому языку, правил красным карандашом. Он и меня зауважал тогда, тридцать лет тому назад, благодаря моему знанию русского языка. Вот настолько они были чувствительны к слову. У меня есть книги, десяток книг с дарственными надписями – «Рене Герра – говорящему на русском языке…», для меня это как почетная грамота.
Я преподаю русский язык. Я всегда подчеркиваю, что я не просто друг России, по большому счету, но я уже 33 года преподаю ваш язык, т.е. столько поколений, столько людей, столько французов полюбили этот язык, эту страну благодаря мне. У меня сейчас стажируется студент из Плехановского института, одновременно профессор академии финансов. Эти люди, которые приезжают сюда каждый год, не много, несколько человек, влюбились в эту страну и не хотят отсюда уезжать, и это от меня, я их заразил этой любовью.
Я неординарный, как сами понимаете, поэтому я считаю, что эта страна должна бы быть благодарна мне за это. Я знаю, что людям, которые здесь преподают французский язык, Франция помогает, им даются какие-то льготы, и это естественно, потому что они являются носителями французского языка и они распространяют франкофонию. А я стал титулярным советником, т.е. госслужащим во Франции, в 1969 году, 1 сентября будет 34 года, так что это не пустые слова. Сейчас некоторые русские думают, когда приезжают ко мне, что я – блаженный, богатый коллекционер. Я не богатый и не просто коллекционер, я ученый, филолог. Я приезжал на два месяца в институт русского языка им.Пушкина, как славист, приват-доцент, доцент, зав кафедрой. И я работаю как проклятый, это жизнь такая.
Было много слежки, это печально. Однажды, в 1984 году, я приехал на Казанский вокзал, ко мне подошел человек: «Я вас сопровождаю». Я говорю: «Вы переводчик?» А я был просто одет, как турист, как полу бомж, тогда еще не было этого понятия, а он – в «тройке». Он говорит: «Нет». – «Тогда будете моим ординарцем, возьмите мой чемодан». Он взял. Хоть какая-то была польза.
Я без делегации один гулял по Москве, и это многих удивляло, поражало, а некоторых раздражало, что человек свободен. У каждого из нас свобода внутри нас, понимание, ты родился свободным или родился рабом.
Я посвятил свою жизнь не России, это было бы ложным пафосом, а русской культуре.
Я являюсь как бы свидетелем эпохи, и мне со стороны видней, я француз. Я живу жизнью этой страны, так получилось, и я варюсь во всем этом с конца 50-х годов. Хорошо плохо, но я связан и привязан к России. Я многих знал, я застал тех, кого мог застать.
С середины 60-х годов, до их ухода в лучший мир, я последовательно, целенаправленно общался с писателями и художниками первой русской эмиграции. Я понимал, опять же без громких слов, что это исторический заказ. Это моё, так сказать, не призвание, а предназначение. Я должен сохранить часть, куски, осколки этого русско-парижского довоенного издательства русского Парнаса, вопреки здравому смыслу, вопреки всему, бескорыстно, потому что это было уже моей судьбой, и я за это поплатился, потому что за все, я считаю, надо платить.
С 1992 года появилось, даже неудобно сказать, меня это искренно смущает, несколько сот статей, что вызвало ненависть со стороны моих коллег. Кто о них когда напишет? Кто они такие? Ушел на пенсию, и уже забыли, кто ты такой. А обо мне, в этой стране, сотни статей, десятки фильмов.
Я не скрою от вас, приехав сюда, на второй день я увидел двухтомник, энциклопедию современных писателей. Я стал перелистывать. У меня много знакомых здесь, Сенкевич Александр Николаевич, Саша он для меня, и вдруг, не скрою, случайно, что я вижу? Не скрою от вас, это было для меня не только приятно, но это была и победа. И вдруг здесь написано обо мне в два раза больше, чем о Сенкевиче. Но это я говорю не в пику ему. Мне было приятно. Но о моих профессорах нет здесь ни строчки, понятно?
Я думал: купить эту книгу или не купить? Стоит она 660 рублей, тяжелая, знаете, 900 страниц. Но, «куй железо – пока горячо», купил. Потом что? Я сказал одному человеку, известному здесь, что там о вас три строчки. Сказал не без злорадства. Обо мне 33, а о вас – три. Он до сих пор ищет эту книгу. А давайте посмотрим, здесь написано о вас?


Ольга. Я не знаю.

Герра. Нет, я не хочу вас травмировать. Ольга Харламова, посмотрим… Здесь пишут только о живых, но так как вы живая. Здесь о Домбровском – нет. У меня была перепалка с ним, с Чаплыгиным, там, видимо, писали анкеты, а я анкеты не писал, и обо мне написано эмоционально. Вот: «Ольга Харламова», – есть, вы спасены!

Ольга. Спасибо.

Герра. Но здесь о многих нет. Я знаю уже некоторых, которые просто в шоке. Повторяю, это мне был подарок, когда я… я даже не думал там быть. Посмотрите, что пишут: «Писатель земли русской…». Понимаете, это контекст эпохи. И, конечно, мне это приятно тем более, не по отношению к русским, сами понимаете, но по отношению к нашим с вами коллегам – их там нет и в помине.

Понимаете, я много дал, но и получил тоже много – с эмигрантами, с эмиграцией, с писателями и художниками. Я им уделил много времени, но я не в проигрыше. Они меня вознаградили и отблагодарили сто раз, т.е. я у них в долгу. Я делал всё от чистого сердца, и я получал плевки за это отсюда, так вот интересно разворачиваются события. Поэтому это не так всё просто, потому что и страна не простая.
Я говорю, что я хотел бы быть русским, но я не русский, я француз.

Ольга. Я знаю, и это замечательно: всегда будут появляться, будут рождаться такие люди.

Герра. Для этого нужны все-таки благоприятные условия. Я скажу откровенно, что если бы я попал просто в Советский Союз, я бы не полюбил эту страну в те годы.

Ольга. Но, наверное, действительно, как вы сказали в самом начале беседы, это было ваше предназначение.

Герра. Так вышло.

Ольга. Наверное, существует у человека предназначение, и он, в свое время, попадает в обстоятельства, которые это предназначение проявляют.

Герра. Каким-то стихийным образом, волею судьбы, или волею судеб, мой мир оказался миром первой эмиграции. Первая эмиграция кончилась в начале 70-х годов, когда в феврале 1972 года умер Борис Зайцев. В это же время умерли Адамович, Газданов. Оставались в живых Одоевцева, Теропян, но это был уже конец. И то, нельзя жаловаться, в том смысле, что период литературы русских эмигрантов первой волны длился уже полвека.

Для меня Россия – это вымышленная страна.
И я попал именно в Россию дореволюционную. Это был микрокосм. Русские в Ницце и Каннах жили оторванными от действительности, как французской, так и советской. Они были на чемоданах, все надеялись, что вот-вот уедут, кончится это лихолетье, кончится это недоразумение, большевики уйдут. Почему они должны уйти? И большевики не ушли.
Я вырос среди современников Чехова. Это были чудаки, лишние люди. Они были лишними до революции, и они остались лишними в эмиграции, они никому не были нужны.
Но, повторяю, это были люди обаятельные, отчасти не от мира сего, поэтому они оказались в эмиграции и, к сожалению, ненужными этой стране. Я говорю тем более спокойно, что я не русский, я не сын эмиграции, я не бывший советский, я – сын чистокровного французского южанина. И я сам задаю вопрос: но почему я?
Почему приглашали любого советского, так сказать, искусствоведа, литературоведа, собирали им публику, давали 100 долларов, и почему Зайцев, здесь, в Париже, выступал бесплатно? Объяснение как бы такое: «Они – представители Советского Союза, советской культуры, советской литературы – это очень важно, это будущее, Советский Союз незыблем, а Зайцев – это все в прошлом, отработанная шкура, старикашка никому не нужный.» Анненков никому тогда не был нужен на Западе, никому, он, который знал и Ахматову, и Ремизова, и Шкловского, Соллогуба, и Ленина, и Троцкого, особенно Троцкого, Варшавского. Но, живя в Париже, тот самый Борис Зайцев – он выступал, не озлобленно, озлобленности не было, но он выступал против Советского Союза, советской власти, когда была возможность – писал статьи, выступал иногда по «Свободе» или «Голосу Америки». Когда было движение против Пастернака, выступал за поддержку Пастернака, он знал Пастернака еще по Москве, потом по Берлину, т.е. у Бориса Зайцева было бескомпромиссное отношение к Советскому Союзу. Безусловно, все они не сочувствовали советской власти, им было трудно мириться с событиями в Будапеште в 62 году, с событиями в Праге и т.д.
Я приходил к нему -он радовался. Я понимал, что он видит, как я записываю всё. Уникальнейшее это всё. Я регулярно встречался, общался, записывал. Я приходил к Адамовичу в конце его жизни. Мы брали тему и раскрывали ее до конца, расходясь, задавали новую тему: «Следующий раз будем говорить о современных записках.» Я задавал вопросы, они готовились говорить, по-дружески. С начала 70-х годов я устраивал вечера, я жил под Парижем, западнее Парижа, и принимал: Теропяна, Анненкова, Мережковского и др. И всё записывал. Для них это был праздник, они общались с русским языком.
Этих записей я больше не слышал.

В связи с перестройкой стали заниматься, увлекаться и открывать этот мир, затонувший мир. Я был свидетелем этого 15 лет назад, для меня это было радостное событие, как постепенно они возвращались в Россию. Они всегда об этом мечтали, об этом писал Георгий Иванов: «Вернуться в Россию стихами». Они так и вернулись, своим творчеством, а главное, они своим зарубежным творчеством доказали, что они сделали правильный выбор тогда, хотя, я всегда повторяю, они не делали никакого выбора, потому что выбора у них не было. Остался бы Борис Зайцев здесь, он бы не долго жил, и тем более не мог бы написать того, что написал за границей. Во всех отношениях, во всех смыслах они сделали правильный выбор, все без исключения, и писатели, и поэты, и художники, не говоря о философах, мыслителях, богословах, и танцоры, и балерины, композиторы и т.д. Другого выбора не было. Но тогда кто это знал?
Что я могу сказать, как свидетель, живой свидетель? Они были преданы России, они остались верны этой стране, они себя считали хранителями лучших традиций русской классической литературы, они себя считали хранителями русского языка, и они надеялись, или при жизни или посмертно, вернуться сюда.

Ольга. Мы – счастливые свидетели того, как некогда «затонувший мир» обратная волна первой русской эмиграции выносит на свет к родным берегам.

Георгий Иванов:

В ветвях олеандровых трель соловья.
Калитка захлопнулась с жалобным стуком.
Луна закатилась за тучи. А я
Кончаю земное хожденье по мукам.
Хожденье по мукам, что видел во сне –
С изгнаньем, любовью к тебе и грехами.
Но я не забыл, что обещано мне
Воскреснуть, вернуться в Россию – стихами.

Москва, август 2003 г.