Суббота, 01 сентября 2012 00:00
Оцените материал
(0 голосов)

ВЯЧЕСЛАВ ОКЕАНСКИЙ, ЖАННА ОКЕАНСКАЯ

Печатается к 145-летию со дня рождения К.Д. Бальмонта

ЗЫБЬ СУЩЕСТВОВАНИЯ
В ПОЭТИЧЕСКОМ МИРЕ БАЛЬМОНТА

Зыбь – состояние, противоположное основе, без-основность, бездна. В зыби шаткость нивелирует всякую опору, закреплённость и крепость. В ней поднимаются силы ночи и непроглядной тьмы, объемлющие контуры дня и вкрадывающиеся тенями в его освещённые галереи. И зыбко само существование света во тьме… Зыбь отдаёт утренней ранью существования, когда последнее ещё не вошло в стадию кристаллизации, ещё не успело окаменеть и не встало в полный рост – но эта рань становления, его первородный трепет незримо обволакивает и всё ставшее, а потому зыбь не менее мук рождения сопровождает и боль ухода, его непонятность и невосполнимость. Можно говорить о радикальной антисофийности зыби, подразумевая под этим чудовищное прорастание космизированного низа – процесс, метафизически обратный сверхкосмической теофании.

Сложилось так, что поэтов Нового времени с их лёгкого пера («Поэта – с Небом разговор», IV, 331) почитают вестниками неба. По этому поводу Нестор Котляревский в начале ХХ века отмечал, что в текущую эпоху «строительства вавилонских башен… поэт был о себе очень высокого мнения» и «приравнивал себя к ясновидящему»: «Он посредник между людьми и Божеством. Целый ряд литературных направлений в ХIХ веке окрашен такой гордой самооценкой поэта»2. Не вызывает сомнения и тот факт, что подобная ураническая автодиагностика была инерционным романтическим заполнением опустошающегося архетипа предшествовавшей традиционной культуры: философско-элегическая лирика занимала место молитвенно-гимнической поэзии, подчас срастаясь с нею. Однако же, если место последней, как показывают стихиры святителей Василия Великого и Иоанна Златоустого – в круге церковно-литургических богослужений, в плаче обращённых к молитвенному взысканию небесного града, то поэтический топос Нового времени не просто уверенно покоится на земле, но, говоря словами А. Блока – «вырос… на почве болотной и зыбкой», и представляет собою «за городом… пустынный квартал», «обитатели» которого «встречают друг друга надменной улыбкой»3.

Здесь роль Бальмонта – совершенно особая, ибо он принадлежал к тем одиноким натурам, кто понял умом и в глубине сердца пережил всю тщету социализированной современности и, подобно Шопенгауэру и Ницше, воспел метафизическое «проклятие человекам дней последних». Поэт – на крыльях Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета – исходно устремился к стихиям хаосмоса… Наша гипотеза состоит в том объяснении бальмонтовской «всемирности», что она при характерной «всеотзывчивости», стоит на стыке двух культурно-цивилизационных миров – умирающего Запада и ещё не родившегося Неовостока, восходящего над пропастью умерших культурно-исторических востоков; иными словами – агонизирующего мира западноевропейского (включая российско-петровский) и мира «метаславянского», «русско-сибирского», «евразийского», «акваториально-пацифического», «неомагического», однозначно не названного ещё…

Освальд Шпенглер в небольшой статье 1923 года «Философия лирики» проникновенно отмечал, что «в начале и в конце определённой культуры возникают великая лирика, песнь человеческой весны и осени, взлёт из тёмной древности и погружение в пустую цивилизацию, взгляд в многообещающее будущее и другой взгляд назад, в безвозвратно утерянное. Ещё раз погружается эта поздняя, измученная, изломанная душа в магию бесконечного пространства, но нет невинности тех ранних дней. Нет больше ничего произвольного, само собой понятного, нет общей вибрации всего народа: посреди бесформенной и бездушной массы появляется ещё лишь одинокий поэт, одинокий ценитель…»4. Пожалуй, мы имеем здесь ещё один герменевтический ключ к восприятию феномена Бальмонта: причём, что особенно интересно – не только в рисуемом эсхатологическом варианте экзистенциального одиночества, но и в чаемой самим же Шпенглером во втором томе его «Заката Европы» космогонической возможности «прароссианства», будущее которого – во мгле третьего тысячелетия…

Бальмонт оказывается как бы в космическом разломе двух эпох – назовём их в шпенглеровском стиле: фаустовской и неомагической – и здесь он собирает свой мир большей частью из осколочных и плазменных состояний. Идеациональное «Новое Средневековье», о котором писали Н. А. Бердяев и отец Сергий Булгаков, отец Павел Флоренский и П. А. Сорокин – в далёком будущем, в мглистой глубине третьего тысячелетия; реальность же культурно-исторического времени, определившего судьбу, биографию и сам поэтический мир Бальмонта, предстала цепью глобальных катастроф, причём, не просто внешнего (экономического, социального, политического) характера, но – проходящих прежде всего на антропологическом уровне.

Частые образы непроходимой всемирной зыби оказываются акцентно доминирующими в поэтическом мировидении Бальмонта, определяемом его аксиоматической соляристикой, лишь на первый стереотипный и поверхностный взгляд – на самом же деле это символически насыщенные феномены нижнего мира, интегрированные в некий тоталитет фундаментально повреждённого мироздания: «болота» (I, 28, 57), «духи чумы» (I, 46), «тьма» и «бездна вод» (I, 47), «дрожащие ступени», «уходящие тени потускневшего дня» (I, 56), «трепетание звёзд», «догорающие тучки немой печали» (I, 58), «быстротечный миг» и «полуугасший день», который «обнялся с Океаном» (I, 59), «болотная глушь», «блуждающий свет», «запах тины», «ползущая сырость», «трясина», которая «заманит, сожмёт, засосёт», «погибшая душа», «тоскливо, бесшумно, шуршащие камыши» (I, 59), «безмолвие угрюмой темноты», «ни проблеска, ни звука, ни привета», «зыбь морей», «трупы и обломки кораблей» (I, 60), «спящее болото» (I, 61), «Океан туманный» и «угрюмый», в котором «надежды нет» (I, 64 – 65), «ненаходимость Страны Обетованной», «мертвенно-бледная Луна» (I, 65), «пучина морская», «пещера угрюмая» (I, 67), «жизнь смутная», «скорби гнёт», «тоска», «мертвенный покой», «море отчаянья», «тёмная бездна мученья» (I, 69), «призраки», «ровный бледный блеск Луны» (I, 70), «дух ветров» (I, 72), «глухой сердитый шум взволнованного моря», «угрюмый свод Небес», «разрушение грани Земли», «жадная бездна», покушающаяся «взобраться в мир надзвездный» (I, 74), «безжизненно-тёмного морского дна безмолвные упрёки», «мертвенно-глубокие пучины Моря» (I, 75), «дрожащие туманы на мёртвою травой» (I, 78), «корабли, тонущие во мгле немого Океана» (I, 84), лирический герой признаётся: «Я схвачен, унесён, лежу на дне морском. / Я в Море утонул. Теперь моя стихия – Холодная вода, безмолвие, и мгла. Вокруг меня кишат чудовища морские. / Постелью служит мне подводная скала, / Подводные цветы цветут без аромата. И к звёздам нет пути, и к Солнцу нет возврата» (I, 91), это и – «недра тёмной бездны», «крик бессильный в мир надзвездный», «Богохуленья ропот бесполезный», «Слова упрёка, от детей к отцу», «закон железный вечных мук» (I, 111), «воздух мёртвый, над мёртвым царством распростёртый» (I, 117), гностический «бездонный колодец» как путь созерцания «звёзд в Лазури» (I, 120 – 121), «влажная крутящаяся пыль», «клубление густых туманов», «кружение зловещих птиц под склепом пустынных Небес» (I, 131), «пустыня полусонная умирающих морей» (I, 139), лирический герой начинает свою «Морскую песню» словами: «Всё, что мы любим, всё мы кинем, / Каждый миг для нас другой…» (I, 146) – а заканчивает: «Мы потонем в Красоте, / Мы сольёмся с синим Морем / И на дне, / В полусне, / Будем грезить о волне» (I, 147), это и – «лазурь непонятная, немая, безбрежная» (I, 161), «зарница неверная», «цветы нерасцветшие», «волненье безвольное», «Море бессонное, как сон – беспредельное» (I, 162), лирический герой говорит о себе: «Я брат холодной равнине морской» (I, 185), «О, волны морские, родная стихия моя» (I, 186), это и – «зыбкий полусон» (I, 214), «зыбкие и странные проблески огня» (I, 220), «тучи зыбкие на небе голубом» (I, 238), «зыбкие отсветы бледных лампад» (I, 250), «бездна жутко-незнакомая» (I, 265), «жизнь – трепетание Моря под властью Луны» (I, 299), «вкрадчивая зыбкая волна» (I, 337), «зыбкий взор» (I, 385), «зыбь глубоких глаз твоих» (I, 386), «дрожащая зыбь вод» (I, 405), «Время зыбко. Берегись!» (I, 431), «куда ни глянешь – зыбкая вода» (I, 479).

Это и – «песчаные зыби» (II, 11), «зыби зрачков», «многозыблемость слов», «неверная зыбь глубины», «зыбкие мерцания снов» (II, 19), «зыбкий намёк» (II, 24), «так светло и зыбко», «сказка зыбью дойдёт с глубины» (II, 38), «зыбь волны» (II, 82), «нить зыбкоцветных жемчужин» (II, 118), «строки с напевностью зыбкой» (II, 127), «светлая зыбь дней» (II, 128), «танец зыбкий» (II, 131), «пенная зыбь» (II, 140), «зыблющиеся намёки» (II, 141), «зыблемый звон» (II, 142), лирический герой говорит о себе, подразумевая движение к Раю: «зыбко я иду» (II, 152), «зыбкие огоньки» (II, 172), «зыбкая волна» (II, 188), «безмерные зыби», «мечтанье на зыбях различных качает», «зыбится вал» (II, 194), «зыбкий дух» (II, 196), «зыби Океана» (II, 203), «нежно-зыбкое воздушное руно» (II, 204), «непрочность, зыбкость, мгновенность» (II, 206), «сон мгновенно зыбок» (II, 214), «зыбится вечно игра» (II, 219), «зыблются вниз паутинки» (II, 258), «зыби глубинные» (II, 349).

Это и – очень странные образы непроходимости: «Мир далёкий пылен весь» (III, 18); с одной стороны, открываются «силы живые небесных зыбей» (III, 91), но, с другой, обнажается и морок «утомления солнцем» – антисолярность движения «Через столетия столетий»:

Камень. Бронза. Железо. Холодная сталь.
Утро. Полдень звенящий. Закатность. Печаль.

Солнце. Пьяные Солнцем. Их спутанный фронт.
Камнем первый повержен был ниц мастодонт.

Солнце. Воины Солнца и дети Луны.
Бронза в бронзу. И смерть. И восторг тишины.

Солнце. Ржавчина солнца. Убить и убить.
Воду ржавую пьют, и ещё будут пить.

Солнце тонет в крови. Мглой окована даль.
Камень был. Бронзы нет. Есть железо и сталь.

Сталь поёт. Ум, узнав, неспособен забыть.
Воду мёртвую пьют, и ещё будут пить. (III, 204 – 205)

Это и – «непобедимое отчаянье покоя», «неустранимое виденье мёртвых скал», «Всемирность, собой же устрашённая», «в беспредельности, в лазурности бездонной, неумолимая жестокая Луна» (III, 213), «Весь мир – печаль застывшей бледной сказки» (III, 214), «небесные пустыни» (III, 221), «дымящихся светильников небесные огни» (III, 222), образ мира-пустыни: «безбрежна пустынная даль… под тройственным светом Небес» (III, 227 – 228), где «океаном – Беда» (III, 247), «под Небом бездным» (III, 273), «Всецельность превратилась в Топь» (III, 289), «Зыбь теченья в Океане мировом» (III, 294), «и взрывность рухнется на Солнце» (III, 308), «Пустынности дрожит звуковое свеченье», «вечно, пока человек, я только оборванный стих» (III, 343), «Живут созданья так из облачного дыма, / Так в ветре млеет зыбь весеннего листа, / Так Млечный Путь для нас горит неисследимо» (III, 357), автор признаётся: «я верю солнцеликому обману» (III, 372), «зыбкие созвенные мгновенья» (III, 382), «трепет жизни огневой» (III, 384), «в Океане всешумящем бьют валы» (III, 390), «в океане, где пляшет волна» (III, 392), «скользят вампиры, роняя тень» (III, 400), «имя – облик, имя – жало» (III, 403), «водная зыбь» (III, 430) «перекатная зыбь перезвона» (III, 469), «зыбкий сон» (III, 472), «огневой водоворот» (III, 492), «Млечный Путь течёт» (III, 500), «скреплённая размеченность орбит» в космосе «будет некогда расплавлена», «как двинет Бог все звёзды в путь» (III, 507 – 508).

Признавая «Над зыбью Незыблемое» (IV, 26), автор более акцентирует именно зыбь: «с выси солнечных зыбей нисходит тайна без названья» (IV, 27), «в пряном цвете болотные травы» (IV, 42), «стонет в болотах зловещая выпь» (IV, 42), «миг предельный… пляшет в пустоте» (IV), «верховна осень» (IV, 67), «сверкающая бездна» (IV, 68), «не высота, а глубь и бездна – небо, в нём свиток неисчисленной печали» (IV, 70), «в Небе мощное есть Море», «никогда мне не изменит Море, ведя меня в мирах стезей мгновенья» (IV, 71), «“Океан” как “Хаос”» (IV, 114 – 116), угрожающая водная стихия: «Бездна, Волна без конца, потопление неосторожному» (IV, 176), «зыбь лица» (IV, 388), зыбь ночного неба: «Голос молитвы восходит к дрожанью затепленных звёзд» (IV, 414), «земля позабыла о Боге» (IV, 416), «земля сошла с ума» (IV, 422), «раскрылась глубже дьявольская хлябь» (IV, 424), «Ангел Бездн дохнул в свою трубу» (IV, 425), «пятирогая кровавая звезда» как «Бездна» (IV, 443), «выкован ошейник всем, распаян волей вечной Бездны» (IV, 454).

Это и – очевидный у Бальмонта катастрофизм бытия: «все планеты рушатся в жерло» (V, 12), но и – «зыбь грёзы молодой» (V, 21), «радость зыбится в неясных письменах» (V, 23), «дневное – в зыбях, в дали многогудной» (V, 30), «зыбь живёт века» (V, 32), «я вижу зыбкий стебель» (V, 44), «зеленовато-зыбкое свеченье» (V, 56), «в нас живёт душа живая и зыбим солнечный мы смех» (V).

Бальмонт – поэт с размахом крупного философа, но реалии, которые ему открываются в этом предельном размахе, не оставляют философскому разуму подходящей нивы… Шопенгауэр, конечно, отдыхает.

В наиболее позитивном ключе по отношению ко всепоглощающей зыби существования у Бальмонта предстаёт, пожалуй, лишь неославянофильская тема, почерпнутая в начале ХХ века (когда, по мысли В. Ф. Эрна, «славянофильствовало» само «время») из предыдущего столетия и воскресившая в русской религиозной философии замечательные труды А. С. Хомякова и Н. Я. Данилевского; она была связана с чаянием проявления в истории, говоря словами Ю. В. Мамлеева, «России Вечной» – в неопределённом пока ещё грядущем русского мира:

О, Русский колокол и вече,
Сквозь бронзу серебра полёт.
В пустыне я – лишь всклик Предтечи,
Но Божий Сын к тебе идёт. (IV, 33)

С этим связан в поэтическом мире Бальмонта поворот от нижнего хаоса к некоей вертикальной оси символических смыслоформ, проступающей в мировых водах как бы сквозь туман:

И вот чужой мне Океан,
         Хоть мною Океан любимый,
Ведёт меня от южных стран
         В родные северные дымы.
И я, смотря на пенный вал,
         Молюсь, да вспрянет же Россия,
Чтоб конь Георгия заржал,
         Топча поверженнаго Змия! (IV, 27)

Однако же, такая метафизическая Русь – подобна платоновской идее, которая в предвкушении вечного Пира не находит пока отчётливого культурно-исторического воплощения и остаётся в хаосмосе первобытных космогоний:

Русь – русло реки всемирной,
         Что дробится вновь, – и вновь
Единится в возглас пирный: –
         «Миг вселенский приготовь!»

Русь – русло реки свободной,
         Что, встречая много стран,
Тихо грезит зыбью водной: –
          «Где окружный Океан?» (III, 430)

Таким образом, мы можем сказать, что и грозящая гибелью зыбь, безжалостно пожирающая всё, что становится её достоянием, в метафизической структуре Целого оказывается глубоко плодотворна. Во всяком случае, с учётом парадоксов соляристики Бальмонта, о которых мы также писали в сборнике по одной из последних Бальмонтовских конференций – не солнце, а именно зыбь как первичный признак бездонности оказывается фактическим ключом к пониманию его поэтического мира.

____
1 Бальмонт К. Д. Собр. соч.: В 7 т. М.: Книжный Клуб Книговек, 2010. Тексты поэта здесь и далее цитируются с указанием в скобках тома и страницы по этому изданию.
2 Котляревский Н. Девятнадцатый век: Отражение его основных мыслей и настроений в словесном художественном творчестве на Западе. Пб., 1921. С. 11-12, 16.
3 Блок А. Поэты // Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 3: Стихотворения и поэмы 1907 – 1921. М.; Л.: ГИХЛ, 1960. С. 127.
4 Шпенглер О. Философия лирики // Шпенглер О. Пессимизм? М.: «Крафт+», 2003. С. 121-122.

Прочитано 3270 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены



Top.Mail.Ru