Версия для печати
Четверг, 01 июня 2017 00:00
Оцените материал
(0 голосов)

МАРИНА АНАШКЕВИЧ

ЛОСКУТНОЕ ОДЕЯЛО
рассказ

У Саши Пушкина была няня, Арина Родионовна. А у меня – белорусская бабушка Оля, тоже неродная, вторая жена дедушки и мачеха папе. Сказок она не сказывала, только раз заговорила меня, когда, напуганная ночью крысой, я стала было заикаться. Бабушка поставила меня в таз с водой, хлопнула по спине веничком из трав и что-то шепнула. Что именно, не помню, но заикание прошло сразу и без следа. Каждое утро она приносила мне горсть земляники из леса и ещё пекла оладьи из картошки – драники, а я, уплетая их за обе щеки и запивая молоком, обещала – когда вырасту – помогать ей доить корову, рубить свекольную ботву свиньям (храпки) и полоть злющие колючки в огороде. И с опаской поглядывала на её босые ноги с выпирающими косточками возле больших пальцев. Бабушка не мешала помогать ей по-моему, когда я рвала георгины в палисаднике и плела венки из золотых шаров для телёнка, вешая ему на шею. Телёнок не возражал, рожки его едва пробились – твёрдые, тёплые…

Укрывалась я лоскутным одеялом, сшитым бабой Олей. Я обнаружила там всего понемножку, в пёстрой картине одеяльного мира таились яркие, светлые и тёмные краски. Каждый лоскут выделялся по цвету, плотности, форме и размеру, но все вместе слагались в праздничное салютование. Жизнь била из одеяла ключом.

Ещё бабушка вязала из лоскутков круглые плотные коврики-солнышки. Мои ступни до сих пор помнят их домотканое тепло. Одеяло же было целой Вселенной: я помню цветы, зверей, геометрические фигуры и странные узоры, в которых проглядывали морды страшилищ… Оно казалось живым. Помню и чёрный, абсолютно чёрный квадрат, который всегда оказывался в ногах. Одни картинки притягивали больше – к примеру, олени на водопое, другие меньше, но читать одеяло стало любимым занятием, таким же, как чтение луга и леса за домом, живности в прудике у бани, августовского звездного неба… Звёзды подмигивали в щели сарая, доверху забитого сеном, заготовленным дедушкой Звёздочке – да, да, именно так звали корову-маму. Так что спали на сеновале под самой крышей. И Ковш, который только и был знаком мне тогда, всегда находился с левой стороны дома – что он «вертится», выяснилось позже. Под открытым небом звёзд было так много, невыносимо, до того много, что от их света хотелось плакать… казалось, они проникали во все поры тела, и оно изливало ответные лучи…

За бабушкиным огородом простирался луг – цветастый и звонкий, весь в бабочках. Там я изловила невиданную саранчу – в красно-белую крапинку. Сидела, зажав её ладонью в траве, на солнцепёке, битый час, пока не вернулся с озера папа, с белым полотенцем на плече. Пальцы разжать я боялась. С помощью папы страшилище оказалась в жестяной банке из-под леденцов, при этом мне было сказано: «Поиграй и отпусти, доча». Саранча билась о крышку, потом затихла, но я не решалась даже заглянуть внутрь – боялась своей пленницы, а потом забыла про неё. Банка вернулась в Москву, и время спустя была-таки приоткрыта… Вот ты каков, тлен…

Под иконой у бабушки висел календарь, каждый день от него отрывали листок и ближе к осени он худел. С тех пор одна дата в календаре смущает мою душу: 30 августа, когда мама с папой укладывали вещи, багажник заполнялся банками с грибами, вареньем, отборными яблоками, а дедушка с бабушкой, во владениях которых было всё это несметное богатство, скромно стояли возле машины, не противясь желанию отца сфотографироваться на прощанье – мы возвращались в город… Вот я стою – там – с двумя рыжими котятами на руках – тощая, загорелая… Один из котят, царапаясь, вырывается из моих рук, не желая смотреть, как «вылетит птичка». На лице грусть, будто знаю, что в тот год умрёт дедушка, и папа, схоронив его, больше не повезёт нас в Ореховно, и что вернусь сюда лишь через тридцать с лишком лет, одна, и не смогу сдержать слёз, завидев наш Дом в самом конце деревни – стоит, как всегда, только сменил цвет: с зелёного на жёлтый… Увижу, что на могильных памятниках дедушке и бабушке пустые овалы под фотографии, а самих фотографий – лиц – нет… Как же так?.. Последний из сыновей бабушки с дедушкой, самый младший, а мне дядя Коля (родившийся, когда дедушке было под шестьдесят) достанет семейный альбом, и время побежит вспять… Мы отберём фотографии, где бабушка с дедушкой помоложе. А ещё попрошу его показать мне те две огромные сосны, к которым папа привязывал гамак, а мы с сестрой качались в нём, с хохотом перекручиваясь в верёвочной сетке… Сосны стоят на месте, правда, не такие большие почему-то. Коля любит сосенки: мы с ним ступаем как раз по тому месту, где был когда-то бабушкин огород, но теперь нет и следа его, зато есть маленькие сосны, посаженные дядей, – бор стал ещё ближе к дому, всегда бывшему неподалёку от леса и песчаного карьера, испещрённого дырочками ласточкиных гнёзд. И вот я стою там, наверху, на изготовку – одно из звеньев в цепочке пацанов и девах, – коленки ободраны до крови, две растрёпанные косички… Сцепившись руками, мы вот-вот сиганём вниз, в тёплый песок, который везде – на зубах, в трусах, в волосах… «Даже в бровях…» – укоряет мама, следя, как умываюсь, а бабушка защищает: «Нехай девка балуется…». Дедушка молча отбивает косу, привычное для него занятие. Так и помню его с той косой, в неизменной серой кепке; сбежав с лестницы, приставленной к душистой копне, выпаливаю скороговоркой: «Доброутрадеда!». Деда Сафрон кивает, не отрываясь от дела – сенокос… Так же молчаливо он сидит в лодке с удочкой – дедуля, а помнишь того огрооомного леща, которого ты с гордостью нёс по деревне? Он один перевешивал твой улов за неделю. Тогда же я напоролась на гвоздь и прыгала на одной ножке, не столько от боли, сколько демонстрируя «смертельную» рану… Помню даже, какую карамель ты любил и каждый раз заказывал её, когда твой средний сын Саша, мой отец, наведывался в районный центр… (а старшего сына, Павла, убили на войне, и почти сразу, сгорев от горя, умерла твоя первая жена Пелагея, родная моя бабушка… Всё, что осталось мне – лица на фотокарточках). Ах да, конфеты… Мне же довелось лишь положить те конфеты на твою, дедуля, могилу – надо же, их до сих пор выпускают для сластён… А папе… в папину могилу положила землицу, что копнул для меня Коля, возле Дома солнечного цвета… А ещё… помнишь, деда?… когда я сказала, смеясь: «Дед, да ты такой старый… из тебя песок сыплется, вот ткну тебя пальцем, ты и развалишься!». Ты же молча взялся за притолоку и подтянулся на руках раз, два, пять, десять…


Я беру свои слова назад, дедушка. Бабушка, обними за меня тёплую Звёздочку. А рыжего Дзикуна – так звали того цап-царапыча – больше не стану подстерегать и вылавливать, чтобы приручить: нехай балуется… Да, и банка – та, жестяная, куда не проникал ни воздух, ни свет… она не пуста, а полна леденцов-самоцветов. Кузнечик в красно-белую крапинку пасётся на бабушкином одеяле – интересно, а чувствует ли саранча, что глажу её по нагретой солнцем спинке?

Прочитано 3328 раз